ГАЗЕТА "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"

АНТОЛОГИЯ ЖИВОГО СЛОВА

Информпространство

Ежемесячная газета "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"

Copyright © 2008

 

Поздравляем с юбилеем нашего автора и друга — критика, литературоведа, публициста, секретаря Союза писателей Москвы Надежду Железнову. Здоровья и успехов вам и вашим близким, Надежда Леопольдовна, новых больших творческих побед!

 

Ваши друзья — редакция газеты «Информпространство»



Клавдия Лейбова



Город большой беды

1982 — год девяностолетия Марины Цветаевой

В силу романтических причин Елабуга никогда не представлялась мне реальным местом на земле, где просто живут люди. «Елабуга» была синонимом одиночества, растерянности, потерянности — своего предназначения, семьи, последней соломинки — сына; себя. В общем, превратилась в знак: Елабуга — Беда. Большая беда, с большой буквы…

Из холодного автобусного чрева — за четыре часа езды от Казани автобус так и не согрелся! — ступаю я на землю города Елабуга. Живого, реального и довольно многолюдного уже в этот ранний час. Из автобусной стужи — в яснейший, теплейший, прямо-таки сияющий июньский день.

По дороге добрые люди посоветовали мне сразу идти в город пешком, потому что между автовокзалом и пристанью ходит один автобус, а в это время он уже «обедает».

Сперва пошла я на пристань, по той дорожке, по которой Марина Ивановна точно проходила — и приплыла сюда из Казани, и в Чистополь потом плыла на пароходе.

Иду, стало быть, по хоженой тропинке — а это и в самом деле тропинка с горы вниз к Каме, скорее всего, та же самая, только узенько теперь заасфальтированная. Тихо, птицы поют вовсю, зелень еще какая-то первозданно-зеленая, не запыленная. Идиллия, первый день творения! Думаю: а в те две мучительные недели августа здесь так же было красиво? И моя заданная априори враждебность к данной окружающей среде отстраняется. И идет по этой дорожке отдельно от меня, но в ногу. И дышим одинаково.

Пришла к пристани, постояла и посмотрела на крутой обрыв над ней.

Никто расспросам моим — «как пройти к дому Бродельщиковых?» — не удивляется, хотя старых хозяев, у которых Цветаева с сыном сняли комнату, давно уж нет. Показывают, но все же любопытствуют: «А вы откуда ж будете?», и очень удивляются — «вон-на-а как!» – что так издалека. Хотя елабужане к посетителям уже привыкли и терпеливо несут бремя нелегкой славы своего города, столь неожиданно на него свалившееся…

По дороге с пристани разговорилась с молодой барышней, студенткой Елабужского пединститута. Нам было по пути, снова расспросы, — откуда и зачем. Посоветовала зайти в пединститут, там на кафедре русской литературы есть кое-какие материалы и фотографии. Расстаемся у поворота, нужного мне.

От улицы Карла Маркса — центральной елабужской, — чуть не доходя до пединститута, очень круто влево и вниз, а затем вправо уходит улица Жданова, бывшая в 41-м году — Ворошилова. А по-старому — Малая Покровская. Вот и попала Марина Ивановна с Покровского бульвара в Москве, первом своем городе, на Малую Покровскую в последний свой город…

На улицу Жданова с улицы Карла Маркса не входишь, а как бы ныряешь. И с этим нырком именно здесь я почувствовала то, что у Пастернака: «Ты здесь, мы в воздухе одном…» Никакой мистики, но в момент пересечения воображаемой черты, за которой улица Жданова начинается, именно здесь, ни секундой, ни днем раньше — просто не помнила, — вдруг слышу как бы чужим голосом произносимое:

 

В моей руке —
почти что горстка пыли —
Мои стихи… Я вижу: на ветру
Ты ищешь дом, где родилась я, или
В котором я умру…

… в котором я умру… в котором я умру… в такт моим шагам, до дома, угаданного мною по выступающей с торца нашлепке мемориальной доски.

Дом как дом. Глухой забор. Все заперто. У забора на лавочке — бабушка.

Опершись на палочку руками и подбородком, очень спокойно наблюдает мое некоторое сначала оцепенение — просто стою, уставившись на дом и на доску, довольно долго стою. Потом вспоминаю о фотоаппарате. Мои дальнейшие манипуляции — суечусь от неумения, не уверена, можно ли снимать без предварительного спросу, — также созерцаются отрешенно-спокойно. Потом все же сама с бабушкой начинаю разговор. Назвалась она Федосьей Семеновной Трапезниковой, матерью нынешней хозяйки дома № 20. Неожиданно старушка тоном изощренного в интригах человека бойко сообщила, что вот, хозяин девять лет как умер, а то, может, и отдал бы избу под музей. «Да вот только при нем так-то не ездили, счас, вишь, ездят, что ни день. И чего ездят?

Ты-то, милая, откудова будешь?»

— Из Киева я, бабушка.

— А, это, небось, под Казанью? Далеко ехала. А чего ж?

— Да, вот, посмотреть, где Марина Ивановна Цветаева последние дни жила, на могилу пойти…

— А эта, Святаева-то (шепотом, — и мне сперва слышится просто «святая»), она, слышь, от голоду удавилась. Исть ей не давали, вот она себя и порешила.

— Ну, что вы, бабушка, у нее же сын оставался, она б так не бросила.

— А сын, милая, до нее уж не касался, соседи говорят.

Тут подходят и соседи, дед да бабка, очень старые и симпатичные. Они — друзья тех хозяев дома, Бродельщиковых. «Нынешние, слышь-то, уж третьи. А предыдущий хозяин уж как зол был на приезжающих! Избу, вишь, перестроил, а смог бы — срыл вовсе».

Тут и хозяйка подплыла, Анна Георгиевна, («Нюра» — ладошку мне лодочкой протянула), Федосьи Семеновны дочка. Ничуть нашей компании не удивилась, привыкла уж. Я ей говорю:

— Анна Георгиевна, вы знаете, Елабуга и дом ваш теперь всему миру известны. И по телевизору показывают.

Я ее поразить хотела, да не тут-то было.

— Ага, вот я и говорю Горсовету – покрась избу, а он отвертывается все, некому, дескать. Я уж и краску купила. Люди-то ездят, неприлично так-то.

— А что, много приезжает?

— Да, уж довольно. Вчера вот мужики на машине приехали, давай упрашивать — пусти, мол, хоть одним глазком поглядеть, а когда из машины вышли, я гляжу, — а они все пьяные. Я мужиков вообще не пускаю.

Чего же?

И тут прямо на моих глазах происходит сотворение мифа.

Нюра голос понизила, и даже мельком огляделась — нет ли кого чужого:

— А, говорят, сын ее и не убит вовсе, а живой.

Я ошеломлена!

— Да где же он?

— А хоронится.

— Господи, Анна Георгиевна, у его матери — мировая слава, чего ж ему хорониться?

— А он с войны за границу убег.

— А чего ж прибег?

— Да вот, шишкинская директорша (в Елабуге — музей художника Шишкина) мне говорит, чтоб никого не пускала, особенно мужиков. Неизвестно, с какими намерениями ездят.

Я в начале разговора мельком осведомилась, где в городе гостиница, и есть ли шанс там переночевать. Так, видно, разговор о «шишкинской» директорше, не велевшей никого пускать, подоспел не зря.

Пришлось тоже мельком Нюру успокоить, что, если не устроюсь, на лавочке на станции переночую. Поколебавшись, Нюра говорит:

— Ну, если и вправду не устроитесь, приходите и ночуйте, чего уж на лавочке.

Меня такая возможность немножко даже напугала.

Во все время нашего разговора за забором гремел цепью пес, сначала утробно лаял, а потом только порыкивал время от времени. На калитке значилось: «Во дворе злая собака». Здоровенный, судя по голосу, экземпляр…

Расспросивши дорогу на кладбище, попрощалась.

Но сначала я отправилась в пединститут. По дороге я подумала, что М.И. позабавила бы эта фольклорная ситуация: Цветаева — «Святаева» — Королева в изгнании — великомученица елабужская, и ее сын, по слухам убиенный, а на самом деле живой, вернувшийся в Елабугу, чтобы отомстить за мать — отобрать избу, где Королева повесилась!

В пединституте встретили меня, как Хлестакова, принятого уже за важного чиновника, хотя я честно представилась, кто я и зачем приехала. Пришла Наталия Александровна Вердеревская. Именно она со своими студентами шефствует над могилой Цветаевой. Она же дала мне посмотреть весь цветаевский архив, в котором как бы ничего нет, но есть бесценное: письма первых елабужских энтузиастов увековечения памяти Цветаевой с просьбами о помощи — к А.А Вознесенскому, к А.И Цветаевой; письма Анастасии Ивановны, фотографии дома, не перестроенного еще, запись рассказа Анастасии Ивановны Бродельщиковой. Первые зафиксированные рассказы живых еще свидетелей краткого пребывания Цветаевой в Елабуге, свидетелей похорон…

Сейчас, когда все это множество раз печаталось, наверное, нет смысла пересказывать содержание всех этих документов. Но тогда многое читала впервые. Вот Бродельщикова говорит, что М.И ничего не умела делать. Да как же так? Сколько же за ее жизнь переделано было неблагодарной домашней работы? Но потом я (как человек авиационный) поняла, что в Елабуге в ней просто кончился жизненный «ресурс», вместе со всяким жизненным умением. Она ведь давно уже постоянно повторяла, что «…хотела бы не быть». С Бродельщиковой говорили мало, в основном молча курили самокрутки, которые делала хозяйка. В пединституте стояли военные, маршировали каждый день с бравым пением. М.И. говорила: «Вот они поют, а он все прет и прет». Не верила, что немцев можно победить, неплохо их знала! Каково ей было в этот раз с ее «противу всех» германофильством?..

30 августа, говорит Бродельщикова, М.И. с Георгием «долго и крупно говорили, но не по-нашему, по-заграничному». 31 августа Анастасия Ивановна и Мур ушли на расчистку места под аэродром, хозяин с внуком отправился на рыбалку. Когда Анастасия Ивановна вернулась, не смогла открыть дверь в сени. Потом увидела, что квартирантка в сенях повесилась. Как с утра была — в длинном фартуке поверх платья…

Георгий мать мертвой не увидел, — Бродельщикова не пустила. На кладбище тело матери не провожал. Ее никто не провожал, потому могилу отыскать невозможно. В записи это звучит странно: «Точное место захоронения установлено приблизительно». Тут же в папке список лиц, умерших за десять дней до и десять дней после смерти Цветаевой. Их около двухсот.

Остатки этих, преимущественно безы-мянных, могил я и обнаружила на краю старого елабужского кладбища, под его правою стеною.

Оно в лесу на горе, высоко-высоко над Камой и городом. Теперь к правой стене кладбища протоптана дорога и есть отдельный вход. Я быстро нашла могилу Цветаевой, точнее — приблизительное место ее захоронения. Боже мой, какое скорбное окружение! Наверное, это именно то, что у сентименталистов называлось «убогий деревенский погост». Десятки и десятки бывших могильных холмиков с ветхими крестами или вообще безымянных. И среди этой покинутости — обнесенный цепями памятник, установленный средствами Союза писателей Татарии. (Теперь на могиле установлен новый памятник. Не лучше прежнего, на мой взгляд…) Спасибо Союзу, конечно, но как эта могила не подходила Марине! Это было похоже на то, о чем писал Пастернак:

 

Мне так же трудно до сих пор
Вообразить тебя умершей,
Как скопидомкой-мильонершей
Средь голодающих сестер.

Шагу не могу ступить, чтоб не попрать чей-нибудь прах, вокруг — сплошная могила. Топчу, а сама думаю: а вдруг ЕЕ? Ощущение могу буквально передать как «мороз по коже», вся в этом морозе от кончиков волос до кончиков ногтей…

Молодая Марина много писала о смерти и о своей гипотетической могиле. Какой и где виделась она ей? Двадцатилетняя, писала она:

 

Идешь, на меня похожий,
Глаза опуская вниз.
Я их опускала тоже!
Прохожий, остановись!
Сорви себе стебель гибкий
И ягоду ему вслед:
Кладбищенской земляники
Краснее и слаще нет,
Но только не стой угрюмо,
Главу опустив на грудь,
Легко обо мне подумай,
Легко обо мне забудь!

Нелегко как-то мне о ней думается на ее могиле, к которой я принесла лишь тоненькую свечку. Может, с этим вечным пристанищем могло бы ее примирить то, что лежит она высоко над Камой, на горе, с которой так безмятежно-красиво смотрятся три елабужские церкви довольно благородных очертаний. Что такая синь, как сегодня, здесь вообще возможна. И все ж мне кажется, что к этой могиле, на этом месте больше подошел бы найденный лет двадцать назад А.И. Цветаевой железный крест «…любимого Марининого цвета — зеленоватой бирюзы. Я его приняла, как судьбу» (из письма А.И. Цветаевой в Елабугу).

…Кто может знать, что должно быть на этой могиле?

 

Посторонитесь, обожжете кудри!
Не беспокойтесь, я сама огонь.

Может, и вправду огонь? И прах, развеянный по ветру!

Но так бывает только в стихах…

Сверху Елабуга смотрелась райским уголком. Садилось солнце. Река величественно текла и блестела, небо синело, зелень зеленела, церкви и дома белели — всё и все выполняли свое предназначение. Никто ни в чем не был виноват.

Наталия Александровна Вердеревская на мою реплику — «Боже мой, в городе, где есть пединститут (был и тогда), Марине Ивановне не нашлось никакой работы, кроме судомойки в местной столовой!» — произнесла страстный монолог:

— Вы, молодые, не помнящие войну, не хотите понять, что на эту Елабугу в 41-м обрушилось форменное стихийное бедствие — эвакуированных было чуть ли не больше, чем жителей в городе. Кто мог угадать в старой, усталой, плохо одетой женщине поэта мирового масштаба и значения? Вот нам навстречу идет толпа, вот эта женщина, может быть, Цветаева. Отчего вы не займетесь ее судьбой? А она придет домой и удавится. Кто будет виноват — вы? Елабуга?

Я не стала возражать, я подумала: милая Наталия Александровна, вероятно, вы правы — в данный момент. Вероятно, это могло случиться и в Москве. Или в Медоне. Но случилось — в Елабуге. И, как поется в одной хорошей песне:

 

…начинается вновь суета,
Время по-своему судит…

И студент, которому, может быть, поручили «заняться Цветаевой», а, может, он сделал это сам, пишет в своем отчете, хранящемся на вашей кафедре: «Пора уже Елабуге, хоть частично, снять свою вину перед Мариной Ивановной Цветаевой, увековечив ее память». Он, скорее всего, в 41-м еще не родился, но чувствует себя виноватым. Так уж вышло. И Елабуге, верно, вечно нести свой крест, как булгаковскому Понтию Пилату вечно идти по лунной дороге…

Ранним утром, переночевав в толстостенной, как крепость, гостинице, я выехала в Казань. Я возвращалась из Елабуги. Там предполагались большие перемены — что-то грандиозное собирались строить.

Из этой Елабуги можно вернуться.

 

Условное надгробие Марины Цветаевой в Елабуге. 1970-е годы