ГАЗЕТА "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"

АНТОЛОГИЯ ЖИВОГО СЛОВА

Информпространство

Ежемесячная газета "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"

Copyright © 2010

 


Амирам Григоров



Рыбы по-энзелийски

Когда-то очень давно это было, может быть, жизнь назад, причем не человеческую жизнь, а жизнь какого-то допотопного долгоживущего создания, ящера, кровь в котором холодна, как испарина...

Амирам Григоров

Тогда Земля лучше освещалась солнцем – всюду громоздились, как противотанковые ежи, целые груды солнечных лучей, пересекавшиеся под разными углами, будто не одно солнце было на небе, а несколько солнц разного размера, и в различных частях неба, и оттого одни лучи были рассветными, другие – закатными, третьи же падали отвесно из самого зенита, и эти последние жгли немилосердно.

Это было ровно в тот год, когда море пахло нефтью столь густо и жестоко, что даже чайки улетели от него, и шумно обсиживали все городские фонтаны и пруды.

Это было в тот год, когда кипенье соков в деревьях растрескивало столетние стволы. Когда похожие на зеленые косточки побеги цикория взламывали асфальт, как пулеметные очереди. Когда заканчивалась школа, и это было вовремя – созерцать одноклассниц, которые, по обыкновению кавказских народов, весьма быстро оформились в зрелых женщин, не было никаких человеческих сил.

Именно тогда дед мой Гидон-Хаим послал меня с бутылкой отборнейшей кусаринской чачи в коптильню, что с дореволюционных времен находилась в бакинском районе Арменикенд. Надо заметить, что эта коптильня была для нас особым местом – как-то мой отец, освободившись в очередной раз из тюрьмы, был вынужден принести в милицию документ о трудоустройстве. Он это сделал, приобретя попутно трудовую книжку, где фигурировала запись «Рыбный цех имени 26 бакинских комиссаров, должность – дегустатор балыков для определения степени закопченности». Впрочем, на этом месте он практически не задержался, как и на воле, но об этом разговор отдельный.

Итак, иду я с бутылкой чачи в коптильню, иду, как по чистому золоту, потому что весь тротуар покрыт ярчайшими листьями, осыпавшимися с тополей, иду прямо на растекшийся вдоль трамвайных путей волшебный запах томящейся над углями осетрины.

Стоящие у входов во дворы кучки армянской шпаны сверлили меня недружелюбными взорами, сплевывая под ноги, где-то во чреве двора тихонько играл дудук, стучали нарды и отдаленно дребезжали трамвайные звонки.

У входа в коптильню рыбный духман сгустился до такой степени, что сам воздух, казалось, сделался вязким и приторным, как рыбий жир. Из открытых мне ворот повалил дымный жар, будто из геенны огненной, и, невольно зажмурившись, я вошел в этот финикийский храм всесожжения, прижав тяжеленную бутыль с чачей к животу.

– Ала, салам, да! – поздоровался со мной сидящий на корточках усатый мужчина в кепке.

Я ответил, как положено.

– Ала, братан, тебя кого нада, а?

– Вы не Сема? – спрашиваю я, не в силах разжать век.

– Ала нет, да! Я Фикрет Баиловский, а! Мене знать надо, э!

– Мне нужен Сема.

– Ала, братуха, тут три Семы есть, тебе какой Сема? Есть Сема Косой, есть Сема Мардакянский и есть Сынок Сема. Тебе какой Сема, ала?

Я, наконец, огляделся по сторонам. Небольшой, с бетонным полом, дворик коптильни был обнесен дореволюционными зданиями с кирпичными стенами. На одной из стен висел основательно запачканный плакат, изображавший троицу – произвольно намалеванных вьетнамца, негра и девушку-Россию в кокошнике и с русой косой, отпускающих голубя, под надписью «Миру-мир», причем кто-то углем дополнил рисунок довольно отвратительными подробностями и несколько непристойными комментариями по-азербайджански. Отовсюду валили клубы дыма и пара. Посреди двора возвышался курган серебристой кильки, которую подгребали лопатами двое одетых в телаги мужчин, похожих на пятнадцатисуточников, в кирзовых сапогах и с довольно зловещими небритыми физиономиями, по виду армяне. Еще один товарищ, с ничего не выражавшими черными, как китайский лак, глазами, сидел на кортах у стены, держа на отлете руку с дымящейся беломориной. Рядом на ящике играли в карты еще три человека – молодой парень в кепке и с невероятным носом, улыбчивый русский дедушка в тельняшке, с полным ртом золотых зубов и изрядным золотым крестом на груди, и тот, которому, как выяснилось, предназначалась чача - Семен Рахамимович, невысокий, плотно сбитый и энергичный уроженец Варташена, наш дальний родственник, бывший в молодости чемпионом по боксу в легком весе, но, как он потом сам признавался, «жизень, сабака, дала такого виража, что любой бы ориентировки попутал, не только я, грешный перед Б-гом чилавек».

Узнав меня, он бросил карты рубашками вверх, встал и поманил меня к себе. Я, вежливо кивнув Фикрету Баиловскому, пошел через двор, переступая зверски вонявшие опалесцирующие лужи, окаймленные берегами из чешуи и рыбьих потрохов.

Мы зашли в саму святую святых коптильни. Тут, подвешенные на циклопических деревянных балках, идущих от стены к стене, на жутких заржавленных крюках, источая ароматы амбры и кабарожьей струи, словно акулы, подтянутые к рее парусника, дозревали туши осетровых рыб. Стройные тела стерлядей перемежались широкими, как бочонки, оковалками белуги, среди них, другого, более интенсивного окраса, попадались нежные севрюги, с рядами аккуратных ромбиков, костных «жучек», по бокам, и в этой компании ничуть не теряясь, на особом положении, словно дворяне среди черни, свисали, перехваченные, для верности, несколькими витками веревки, бревнообразные «аг былыгы», царственные каспийские осетры.

Сема подвел меня к человеку, восседавшему, как и положено жрецу, на особом троне – на бочке, и познакомил.

– Это Гурген Большой, – сказал Сема.

– Амирам, – представился я, невольно оробев, поскольку жрец этот был не только высок ростом, как минимум, с меня, но и непомерно толст, и, здороваясь за руку с Гургеном Большим, я подумал, что пожимаю белый сочный балык.

Глаза Гургена Большого, небольшие и тускловатые, утопленные в крупном ноздреватом лице, внезапно приобрели блеск – он увидел мою бутыль.

– Ара, это надо посматрить, эли. Амирам-джан, апер, ставь сюда.

Через минуту появились чайные стаканчики «армуды», и налив в один из них немного содержимого дедовской бутыли, Гурген Большой осторожно, как старинный химик, пробующий щелочь, обнюхал, и покрутил, приблизив к глазам, хотя мне было непонятно, что можно унюхать в этом спертом рыбно-дымном воздухе. Сам я все разглядывал балки, на которых были подвешены балыки. Дерево этих балок, впитывая в течение неизвестно скольких лет жирный осетровый сок, превратилось во что-то напоминающее ископаемый черный янтарь.

– Это то э, то, я правду говорю! – заключил Гурген, вставая с бочки, – ара, позови ребят, посидим да.

Я хотел вежливо откланяться, но этого не вышло - меня никто не отпустил. Через недолгое время во дворе появился стол, украшенный чачей. Гурген, достав из-за ящиков изогнутую металлическую палку, напоминавшую что-то среднее между кочергой и посохом армянского патриарха, оттягивал ею копченые туши и, размахивая ножом, полотно которого от множества заточек превратилось в тонкий серп, отсекал куски рыбьей плоти, делая абсолютно одинаковые, аккуратные срезы.

Семен Рахамимович поднес ко мне один кусок.

– Смотри, дорогой, какой цвет. Это осенних листьев цвет. Такой цвет у боярышника бывает в октябре. Когда желтеет боярышник у нас в горах. Это севрюга молодая – худая еще, жесткая. Такие бабы бывают молодые. Но под водку ничего лучше нет такого закусона.

– А вот это видишь, да? Краснота пошла от края. Как будто кровь там застыла. А сам кусок прозрачный такой, в окно можно вставлять вместо стекла. Это калуга старая. Рыба большая, в ней мяса много, но сама рыба редкая эта. Понюхай, да. Чувствуешь, брательник? Как будто керосином отдает. Взяла запах у моря эта рыба. А так она пахнет чуть-чуть сапожным клеем, чуть-чуть каленым железом, чуть-чуть йодом – и только соль забирает от нее эти запахи. Говорят, что такая рыба некошерная, потому что без чешуи. Брешут. Как такая рыба может быть некошерная? Она кошерная, клянусь.

– А вот это видел, брательник?

В руках Семена Рахамимовича появился кусок исчерченный полосами красного и оранжевого цвета.

– Это осетровый балык по-энзелийски, лучший из всех балыков. Смотри, он как тигр раскрашен – одни полосы как мандарин цветом, другие как мед. Кто ест такое хотя бы раз в месяц, тот герой становится – женщины к нему как мухи липнуть будут. Ала, сам бы ел, да деньги надо!

Тут Семен Рахамимович закатил, как положено, глаза, и зацокал языком. Я же остался в недоумении, чем же рыбный запах может так привлечь женщин, подозрительно поглядывая на сочащийся, шелковистый шмат осетровой плоти.

Через несколько минут мы уже сидели за столом. Помимо всевозможной рыбы, на столе были вареные яйца в горшке, стрелки соленой черемши, красная, острая лезгинская квашеная капуста, икра трех сортов (куда же без икры). Кроме всего прочего, из ниоткуда материализовалась вторая бутыль, как потом оказалось, в ней был кировабадский коньячный спирт.

Все обитатели коптильни собрались у стола. Улыбчивый русский дедушка, встав с ящика, так и остался согнутым практически пополам, тряся головой, он подтащил ящик к столу и снова уселся на нем.

Перехватив мой взгляд, Сема мне сказал вполголоса:

– Это дядя Вася, лучший коптильщик, лучший, э, коптильщик по всему миру. Ему мусора спину отбили еще при Сталине, так и ходит, Б-гу молится.

Услышав о себе, дядя Вася разулыбался во все свои фиксы и сказал:

– Уголь главное взять какой. Если на самане коптить, как урюки коптят, то рыба будет вонять, что тебе настоящее дерьмо. А я березовый беру. А иной раз туда и можжевельника пару веток бросишь. Но не для любой рыбы, а для золотой.

Наконец, все собрались за столом. Налили. Семен Рахамимович встал во главу стола со стаканчиком «армуды» на ладони: Я хочу выпить за нашего дорогого гостя. Кто не знает, это Гидона нашего дорогого внук и Фиксы Бори сын. Он хочет учиться на доктора, чтобы спасать людей! За здоровье нашего дорогого Амирама!

Я впервые в жизни пил чачу. Жгучий, липкий огонь проник в горло, затек в нос, и я на секунду ослеп и оглох и перестал дышать. Сема протянул мне свернутый капустный лист, я закусил, и новое, перечное пламя вытеснило прежнее, из глаз брызнули слезы, и я задышал.

– Ай, сагол! – сказал Фикрет Баиловский.

Через несколько минут стало легко и хорошо.

– Меня сам Курдюков брал, начальник УГРо, лично, – рассказывал мне дядя Вася, –говорил своим мусорам, вот возьмите все мои волынки-автоматы, а то я поджарю Василия, он мне надоел так, что спать ночью не могу. А я ему говорю, мол, Петр Иванович, не возьмешь ты меня никогда, если только я сам к тебе не выйду. А потом буцкали меня уже в Тифлисе в Орточали, почки опустить хотели...

– Молодец твой дедушка был, молодец, э. Красавчик был, красавчик настоящий. На Молоканке золотая биржа была, но ты не знаешь, это давно э было. Так твой дед с моим отцом и с одним дагестанцем-парнишкой, втроем, такие там дела творили, ала, я тебе всего даже не скажу, такое проворачивали, – цокая языком, рассказывал Семен Рахамимович.

Гурген Большой встал в свою очередь, все примолкли, и он сказал:

Баку. 1967 год. Фотохудожник Яков Назаров

– А сейчас я хочу выпить за наш город. Разве есть еще такой город на свете? Посмотрите вокруг себя, дорогие мои братья?. Посмотрите, как листья золоченные летят по улицам, послушайте, как море шумит во время шторма, как будто невидимые кларнеты звучат в нем басами, посмотрите, как пальмы качаются и как вечно дрожат на ветру оливковые деревья. Столько стран на земле есть и столько есть городов, и у меня вот дети живут в Ереване, но я никогда не буду там жить. У Семы и у Амирама родня в Израиле, но они там не будут жить. У дяди Васи внуки живут в России, но он не будет там жить. У нашего Якова брат в Тбилиси, но он туда не поедет. Живи вечно, наш Баку, самый лучший город на Земле, самый чистый, где живут чистые люди, светлые люди!

Через несколько тостов дядя Вася, разгоряченный выпитым, встал, и довольно бодро сходил за баяном и принялся играть, на улице стемнело, быстро, как это принято на юге, все пели дворовые песни, и после нескольких стаканчиков чачи яуснул, сам не помню как, и деду моему пришлось ехать за мной через полгорода. Впрочем, дед мой тоже остался, и на следующий день мы с ним ехали домой на такси. Меня тогда отчаянно тошнило, особенно от запаха балыка, завернутого в промасленную бумагу и целлофан, который лежал у деда на коленях.

И вот прошло время и, подобно великому оледенению, его твердые волны, нахлынув, унесли людей, и разбросали их по всей земле, а она, как известно, велика и обильна у Всевыш-го.

Дальнейшее, что произошло с населением коптильни, стало известно только со слов Семена Рахамимовича, который и доныне жив и здоров. Он по-прежнему достаточно бодр и полон сил, правда, кавказский ресторан, который он хотел открыть в Хайфе, так и остался мечтой. Он часто приходит на пляж рано-рано, и ложится в шезлонг, в такое время никто не разглядывает его наколок, отражающих все знаковые этапы бурно проведенной молодости, и фраероватые ашкеназские старички, профессора физики и химики на пенсии, не достают его с досужими разговорами. Он смотрит на море и слушает чаек, которые кричат точь-в-точь, как бакинские. Иногда у него портится настроение, и он смотрит в небо и говорит кому-то с неудовольствием:

– Одного человека даже нету, чтобы поговорить, э!

Именно от него всем стало известно, что Гурген Большой уехал к сыновьям в тот самый Ереван, о котором он раньше упоминал, где его и настиг паралич. Летом, с огромным трудом, сыновья, которых Б-г тоже силой не обидел, вытаскивали его на балкон, и он, недвижимый, сидел там, на каком-то высоком этаже красной туфовой многоэтажки, обложенный аляповатыми ереванскими коврами, и смотрел на проспект, по которому туда-сюда сновали машины. Иногда он пытался курить, но не мог сделать затяжку парализованными губами. Однажды один из сыновей спросил его, не хочет ли он чего-нибудь особенного, чего-нибудь вкусного, и Гурген нарисовал на листке бумаги осетра. Сын тут же отправился на грузинскую границу, в местечко под названием Красный мост, единственное место, где армяне и азербайджанцы обменивались товарами. Там он нашел продавца балыков, полного, степенного бакинского азербайджанца, и принялся, скрывая неприязнь (а он не любил азербайджанцев), по кавказскому обыкновению, сбивать цену, поскольку осетрина была дорогой, а вот денег у него было не так уж и много.

– Ты из Баку? – спросил продавец

– Да, я из Баку, ответил сын Гургена, но я давно живу в Ереване, лет двадцать. А отец мой приехал после событий, он до последнего жил в Баку.

– А где он жил в Баку?

– Седьмая Завокзальная.

– Седьмая Завокзальная? – тут продавец очень внимательно посмотрел на сына Гургена и спросил, как зовут его отца.

– Гурген – ответил сын Гургена.

– Большой Гурген?

– Большой Гурген, да, так его звали. А Вы его знаете?

– А как он?

– Болеет – ответил сын Гургена.

Продавец неожиданно отвернулся и ушел, и, вернувшись через несколько минут, часто моргая, протянул сыну Гургена целый балык. Тот, оторопев, сначала не стал его брать, но продавец всунул ему в руки и сказал:

– Передай отцу поклон от Фикрета Баиловского. И скажи, что Фикрет Баиловский всех этих беспредельщиков знать не знал и не знает.

И ушел совсем. А сын Гургена поехал обратно в свой Ереван с красными домами, где на балконе неподвижно сидел его отец, когда же он приехал, то они всей семьей сели за стол, во главе которого в кресло посадили Гургена Большого. Сын нарезал тоненькими ломтями тот самый лучший балык по-энзелийски и клал отцу прямо в его беззубый рот, аккуратно промакивая салфеткой, а тот жевал и улыбался.

– Нет, но ты представляешь, он так и умер, жуя осетрину, как самый счастливый человек! Он умер, думая, что на родину вернулся! Вот какие у нас на Кавказе дети! Какие у нас на Кавказе друзья! – рассказывал эту историю Семен Рахамимович двум отставным польским профессорам на тель-авивской набережной, и они, улыбаясь, одобрительно кивали головами, что-то коротко произнося на незнакомом Семену Рахамимовичу идише. Именно он, Семен Рахамимович, поведал историю и про дядю Васю, как тот приехал к родне в Тверскую область, словно снег на голову, имея при себе один старомодный чемодан – «угол», вместивший в себя только пару штанов и тельняшек. А родня эта смотрела него жадно и недоверчиво, на его золотые зубы, на его золотой крест и перстни, ожидая, что у того червонцы изо рта посыплются. Какие-то толстые бабы в платках с орущими детьми, какие-то мужички испитые, незнакомые, то ли дети, то ли внуки, то ли потомки двоюродной сестры, то ли брата двоюродного, одним словом, седьмая вода на киселе. Смотрели они, как он ест, и сколько он ест, следили злыми глазами за каждым куском, который дядя Вася в рот клал. На следующий день ушел от них дядя Вася, сказав: «Лучше с мусорами на киче париться, чем с вами одну парашу греть!»

Поехал он в Тверь, сгорбленный и одинокий, пошел там в скупку, заложил все свои золотые перстни, золотой крест снял, перекрестившись, и тоже заложил, пошел в лучший в Твери ресторан, по дороге всех бродяг встречных, всех пропойц и всех арестантов взял с собой, и все они пили самое лучшее и ели самое лучшее, а когда закончились все деньги до копейки, дядя Вася встал, попрощался со всеми и ушел, а куда ушел – про то никто не знает. Такая вот история. Тут глаза Семена Рахамимовича обязательно увлажнялись, и он замолкал, нахмурившись.

Да что уж там Семен Рахамимович! Даже я, хоть и был в этой коптильне всего один раз в жизни, и то в детстве, столь раннем и отдаленном, что земля за это время десять раз успела измениться, даже я иногда вижу эту коптильню во сне. В этом сне все как прежде – шумят бакинские пальмы на ветру, играет дудук где-то во дворах, звенит трамвайный звоночек, шелестит прибой и по небу бегут перистые облака, похожие на снежно-белые молоки осетровых рыб.