ГАЗЕТА "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"

АНТОЛОГИЯ ЖИВОГО СЛОВА

Информпространство

Ежемесячная газета "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"

Copyright © 2012

 


Эфраим Баух



Время бесов

Нравственный закон внутри нас

Слова эти Иммануила Канта о небе над нами и нравственном законе внутри нас порядочно затерлись, как старые, вышедшие из употребления монеты, и все же существуют подобно невидимым звездам в полдень. Оказывается, библейская заповедь «Не убий!» – не для красного словца.

Старуха-процентщица, убитая Раскольниковым, пробуждает в нем этот нравственный закон, который звал переступить Ницше в знак протеста против иудео-христианского милосердия, взывая к языческой мощи. Но есть вещи, переступив которые, уничтожаешь сам себя. Другое дело, что успеваешь наделать страшные преступления, уносящие жизнь не только того, кто лично тебе ненавистен, а сотни миллионов безвинных.

В наши дни при страшном разгуле террора пытаются оправдать бедных террористов. Даже ужасного Минотавра изображают несчастным существом с уймой комплексов неполноценности. Раньше все было четко и не всегда примитивно: Тезей убивает Минотавра и освобождает Ариадну. Прошлый, вовсе еще не отошедший век революций, войн и братоубийственных кровопролитий слишком близок и все еще дышит нам в затылок. Литература тогда нередко выставляла героев, которые по первому движению нашей души вызывали эмоционально наше восхищение. А ведь они были далеко не праведники. Вспомним фильм Витторио де Сика «Генерал де ла Ровере»: герой – бузотер, сквернослов, преступник, сидящий в тюрьме, то есть по всем правилам отрицательный тип, силой обстоятельств возглавляет восстание, становится народным героем. Истинный праведник, к примеру, «идиот» Достоевского отступал на задний план.

В 1960-70-е годы почти не было описаний насилия по иной причине: слишком еще дышала в затылок эпоха «великого террора». Но в последнее десятилетие обозначается в русской литературе совершенно новое, ранее не встречавшееся отношение к насилию, убийству себе подобного, к заповеди «Не убий!» Новое время после вседозволенного насилия власти сменилось вседозволенностью индивида. Разве, казалось бы, неправедна обсуждаемая в новой литературе идея расправы с подонками, святой мести оставшихся в живых убийцам? Нужно ли при этом проникать в их мерзкие души (Ставрогин в «Бесах», Смердяков в «Братьях Карамазовых», Соколович в «Петлистых ушах» Бунина)? Речь идет о неподсудности настоящих людей, взявших правосудие в свои руки, людей, не назначенных в «тройки», где не было случая, когда один против, а двое – за или двое против, один – за, а всегда существовало редкое по преступности единодушие: расстрел. Приговор писали под диктовку страха, который должен был быть превентивным, всенародным, стоящим на страже каждой живой души. Убийца не мучается, как Раскольников. В новой же России после падения СССР со всеми его преступлениями, всех переворотов и обвалов эта самая душа живая, которая столькие годы обладала невероятной силой сопротивления, внезапно ослабела, опустилась, лишилась даже инстинкта самосохранения, даже отличающего все живое желания продолжать род. Вроде бы, на поверхностный взгляд, вернулась вера, но, по сути, все продолжают жить в оголенном, обезбоженном мире, где нет закона, нет милосердия, нет Б-жественного

присутствия Шехины.(от ивритского слова «Шахен» – сосед). Вся надежда на справедливость ложится на плечи человека. Устанавливающий справедливость чувствует, что если он этого не сделает, это не сделает никто.

Парадоксально и удивительно то, что в годы застоя и деспотии окружающей жизни именно литература несла между строк свет человечности, которую никакие цензоры уже не в силах были вымарать. Вспомним хотя бы «Не хлебом единым» и «Белые одежды» Дудинцева, «Обелиск» Василя Быкова, «Хранитель древности» Юрия Домбровского. «Свет невечерний», по выражению отца Сергея Булгакова, оставил души, испарился. И это вовсе не борьба с Б-гом, хотя она могла быть понята после всего того страшного, что произошло в прошлом веке. В годы деспотии Б-г часто спасал индивида: в своей вере тот внутренне был защищен, пусть в камере тюремной или лагере. Сейчас как бы защита эта исчезла – человек оголен перед миром. Осиротевший в экзистенциальном смысле, оставленный Б-гом, обращается он к теме насилия и убийства, делая ее центральной на рубеже второго и третьего тысячелетий. Сквернословие, как сопутствующий феномен этого поветрия, подобно тле насилия проникает в мировую литературу. К примеру, русское слово «мат» в течение 70-и лет советской власти опасно соседствовало со священным словом «материализм» Был истмат и истый мат. Причем истый мат намного правдивей выражал реальность, чем истмат – исторический материализм. Пришло полное раскрепощение, и в начале мат с восторгом воспринмался в новых произведениях, как некое освобождающее начало, свобода души, пощечина фальши. Но со всем этим мат несет в своей сущности унижение и говорящего, и слушающего, и, главное, агрессивность и насилие.

Конечно, понимание всего этого не делает этот путь менее опасным. Неизвестно куда может завести словесное насилие, развязывающее руки, а не только язык, убийство без суда и следствия. Убиенные души, как показывает история человечества, из мира сего не исчезают.

Удивительно, как один писатель, не любящий творчество другого, то ли из этой нелюбви, то ли из желчности своего характера, устами своего героя вообще отрицает наказание. Речь о Бунине, который говорил о том, что будь его воля, он бы полностью отредактировал Достоевского. В 1916 году, уже стоя над бездной готовых разразиться братоубийственных войн, Бунин пишет рассказ «Петлистые уши», полемизируя с Достоевским. Герой рассказа Соколович говорит Левченко: «...Страсть к убийству и вообще ко всякой жестокости сидит, как вам известно, в каждом. А есть и такие, которые испытывают совершенно непобедимую жажду убийства – по причинам весьма разнообразным, например, в силу атавизма или тайно накопившейся ненависти к человеку – убивают, ничуть не горячась, а убив, не только не мучаются, как принято это говорить, а наоборот, приходят в норму, чувствуют облегчение – пусть даже их гнев, ненависть, тайная жажда крови вылились в форму мерзкую и жалкую... Довольно людям лгать, будто они так уж содрогаются от крови. Довольно сочинять романы о преступлениях и наказаниях, пора написать о преступлении без всякого наказания. Состояние убийцы зависит от его точки зрения на убийство, от того, ждет он от убийства виселицы или же награды, похвал. Разве, например, признающие месть, дуэли, войну, революцию, казни – мучаются, ужасаются...?»

Можно сказать, что Бунин говорит правду, а Достоевский витает в фантазиях, Но, по последнему высшему счету, именно Достоевский оказывается прав в своей борьбе против насилия и жестокости. Концентрация зла в современной литературе превысила все пределы. Насилие и убийство заменяют любовь и размышления о жизни. Раньше литература была пусть слабой, но все же плотиной водопаду зла и насилия. Ныне писатель как бы «приручает» читателя к насилию и убийству. Виртуальные сюжеты становятся учебниками насилия и убийства среди молодежи. Лев Толстой говорил о такой литературе: нас пугают, а нам не страшно.

Нам страшно.

«Бесы» в Израиле

Русские читатели не очень-то осведомлены о литературном процессе в ивритской литературе, но именно в наши дни беснующегося во всем мире, а у нас давно и прочно поселившегося террора, обсуждается вышедший ивритский перевод романа Достоевского «Бесы», в котором автор предвидел, куда будет катиться Россия, а в общем-то, как оказалось, и весь мир, еще в конце ХIX века. Террор в те времена, по сравнению с войной казавшийся делом провинциальным, ныне вышел на мировую арену. Бесчинствовали террористы у нас, но мир, вполголоса осуждая террор на словах, думал про себя: что поделаешь, евреи вечные козлы отпущения, и вообще – чего не дают независимости другому народу? Цивилизованная Европа из желания собственного покоя свихнулась на этом коньке: борьбе за независимость народов. Разве в годы этой «безоглядной» борьбы с «колониализмом» нельзя было представить, куда эта борьба заведет, к примеру, Африку, где сегодня на глазах всего мира свирепствует без прикрас геноцид, уничтожающий целые народы?

Кстати, эпиграфом к роману Достоевский взял стихи из «Бесов» Пушкина и из Евангелия Луки. Происходящее в них связано с одним местом в северо-восточном углу озера Кинерет. Если вы будете проезжать или проезжали там, по дороге на Голанские высоты, увидите справа развалины небольшой часовенки. Именно она поставлена в честь события, описываемого у Луки. В этом углу была деревня Бейт-Цаида (В русском переводе Вифсаида), т.е. дом охоты, ловли рыбы. Здесь ловили рыбу будущие апостолы, здесь они увидели Иисуса, идущим по воде. И вот на этом склоне Иисус выгнал бесов из людей и вогнал в свиней, которые прыгнули в озеро: «Тут на горе паслось стадо свиней, и они просили Его, чтобы позволил им войти в них. Он позволил им. Бесы, вышедши из человека, вошли в свиней; и бросилось стадо с крутизны в озеро и потонуло...»

Сам анализ личности Достоевского говорит о сложности обсуждаемой темы. Принято изображать Достоевского, как гениального писателя, чьи произведения углубили исследования человеческой души, однако политическое мировоззрение его принадлежит к наиболее реакционным. Достоевский, по признанию Фридриха Ницше, единственный психолог, которого он признает как учителя. Но поддержка Достоевским автократии, царизма, религиозно-мессианская, националистически окрашенная вера обнажают темную сторону его натуры.

Следует отделить Достоевского как великого мастера литературы от Достоевского-визионера. Как говорил серьезно, к примеру, Зигмунд Фрейд в своей работе «Достоевский и убийство отца», что сейчас может быть воспринято как юмор: содержание Достоевского надо съесть, а скорлупу выбросить: «Завершение борьбы Достоевского с моралью недостойно восхваления. После тяжких и бурных колебаний в стремлении привести к компромиссу требования страстей и инстинктов индивида с требованиями общества, Достоевский отступил и скатился до принятия земной власти в облике царя, христианского бога, до узкого русского национализма... Вот ахилесова пята этого великого человека». Сегодня в израильском обществе, проблемы насилия и террора, переживаемых всеми нами, вызвали к жизни перевод романа «Бесы» на иврит. Дискуссия идет по вопросу: отвечает ли этот роман «духу времени» наших дней. Бытует и все сильней укрепляется мнение, что ныне, после всех кровавых катастроф, принесенных в прошлом веке революционным атеизмом и агрессивным просвещенчеством, обретает невероятный подъем консервативное видение мира, черпающее энергию из идеологических источников англосаксонского интеллектуального мира. Но «консерватизм» Достоевского абсолютно иной. Английский консерватизм соединял в себе либеральные позиции с точки зрения экономики с консервативными позициями в культуре. Консерватизм Достоевского основан на ином сплаве: положительном отношении к общественным позициям социалистов поколения 60-х ХIХ века и абсолютном отрицании их явно метафизического материализма и революционных методов насилия, которыми они пытались достичь своих целей. Фальшь ситуации была невероятной: «насильники и убийцы» шли под лозунгом «весь мир насилья мы разрушим...» Биограф Достоевского Джозеф Франк, написавший фундаментальную биографию писателя в шести томах, опубликованную в издательстве Принстонского университета, ставит под большой вопрос «реакционность» Достоевского. В России, где так и не произошла «буржуазная революция», в 60-е годы ХIХ столетия, случилось некое помешательство умов в среде русских радикалов: является ли целью революции либерализм и свобода или создание социалистического государства, основанного на «равенстве»? Чернышевский, лидер радикалов, прообраз Верховенского в «Бесах» был за равенство. Но среди последователей Чернышевского оказались правые радикалы во главе с Писаревым, провозгласившим, что освобождение России принесут новые капиталисты, лишенные всякой морали. Дальше больше: Писарев считал, что в каждом обществе и поколении должны быть «особые люди» («Сверхчеловек» Ницше), которые не должны подчиняться общественным нормам. Ответ Достоевского: особый человек Раскольников в «Преступлении и наказании». Кто же они, герои романа «Бесы»? Петр Верховенский, социалист, интриган, изощренный до гениальности провокатор, или крайний индивидуалист-фанатик Николай Ставрогин, умеющий околдовать демонической силой любого, харизматический нигилист с гнильцой, провозглашающий ницшеанского «сверхчеловека»? Достоевский остерегается социалистов-революционеров, видя ясно, что дай им свободу, и они освободят самые низменные страшные страсти, самое распоясавшееся насилие в душе человека. Но смертельно боится Достоевский «сверхчеловеков», лишенных идеологии и даже капельки нравственности, как Ставрогин. Достоевский признавался с удивлением, что в то время, как из-под его пера вырисовывается трагический образ Ставрогина, образ Верховенского, вопреки желанию автора, обретает комические черты, и получается, что даже невозможно сравнить магнетическую, лишенную всякой сдержанности, дьявольскую фигуру Ставрогина с революционной суетой Верховенского.

Можно сказать, что эти два образа были изначальными провозвестниками двух страшных катастроф, повисших атомными грибами над серединой ХХ века – в Сибири и срединной Европе: Гулаг и Аушвиц. Невероятие этих катастроф в том, что сегодняшним поколениям просто невозможно понять, во имя чего истреблялись миллионы невинных людей с двух краев Европы и в восточной Азии. Ощущение пророчицы Касандры, видящей страшное будущее и абсолютно беспомощной это предотвратить, преследовало Достоевского.

Достоевский – истинный и решительный защитник традиций нравственности в литературе. Традициями этими в течение последних столетий представлены абсолютно аморальные, не чурающиеся насилия, вплоть до убийства, образы, в творчестве Бальзака. Именно исследуя такие типы, традиционалисты весьма пессимистичны в отношении человеческой природы. При всем своем гениальном предвидении Достоевский не мог себе представить до каких страшных пределов дойдут поднявшиеся с самых низов «сверхчеловеки»: сын сапожника-пьяницы Сталин и бездарный художник, дослужившийся до ефрейтора, Адольф Гитлер. К сожалению, два-три поколения исчерпывают жажду справедливости. И опять, за неимением и неумением нового, люди возвращаются к страшному и мерзкому, опять поклоняясь величайшим преступникам, Гитлеру и Сталину. Человечество живет не в пространстве и времени, а в кольце собственной бездарности, слишком часто порождающей отчаянную жестокость – до следующего отрезвления. Начиная с Гегеля и начиняя себя псевдомудростью, мы в течение долгого времени все упрощаем и уплощаем конструкцию мироздания, как говорится, для вящего его понимания. Вынимаем кажущиеся лишними блоки, подпорки, связки. Пока все это мироздание не рухнет и не погребет нас под собой. Из личного моего опыта советского еврея, а ныне израильтянина, я хочу сказать, что жизнь каждого человека – запечатанный колодец времени, из которого память извлекает пробы разной глубины и значимости. Такая память высочайшей пробы, более трех тысяч лет сохраняющая свою живительную свежесть, – Священное Писание народа Израиля. Проба эта настолько высока, настолько приближена к Б-гу, что, расплескавшись, вылилась памятью иных цивилизаций – христианской и мусульманской. И память отдельного человека, как бы он не пытался сбежать от той высочайшей пробы, позже или раньше возвращает его к ней, чаще всего на исходе его жизни. Но даже горечь позднего прозрения, боль от преследовавшей его всю жизнь слепоты, не могут затмить этот внезапно вспыхивающий свет в конце тоннеля.

На переломе второго и третьего тысячелетия стоит оглянуться назад, охватывая эту огромную для человеческого существования глубину времени единым взглядом. И тогда лишь можно представить, как деспотии так игрушечно выглядящие в древней Элладе, в ХХ веке вырастают в чудищ насилия, проглатывающих мир, и вспомнить слова Иосифа Бродского, сказанные им в его Нобелевской лекции: «Лучше быть последним неудачником в демократии, чем мучеником или властителем дум в деспотии».

Достоевский на Манхеттене

Федор Достоевский

После 11 сентября имя Достоевского всплыло на страницы писателей, философов, публицистов с новой силой в связи с проблемами насилия и убийств. Приведу один воистину удивительный пример. Выдающийся французский современный философ Андре Глюксман, всегда вызывающий ожесточенную полемику своей уничтожающей критикой тоталитарных режимов, издал в испанском издательстве «Таурус» книгу «Достоевский на Манхеттене». По мнению Глюксмана, катастрофа 11 сентября говорит о поражении всех разведок Запада, недооценивших разрушительные способности нового нигилистического мышления. Мир Декарта основан на девизе «Мыслю, значит существую». Девиз новых нигилистов и террористов – «Убиваю, значит существую». Глюксман считает, что если бы агенты ЦРУ читали романы Достоевского, их было бы не так легко обмануть. Они же считали этих людей «сошедшими с ума от Аллаха». Из-за этого своего невежества разведчики не смогли понять истинный культ восстания против Запада всех этих людей Бен-Ладена. Да, они внешне представляют радикальный, крайне набожный ислам, но ведь давно известно, что о людях надо судить не по проповедуемым ими идеям, а по их поступкам. По Глюксману, преступление на Манхеттене новоявленных нигилистов (кстати, от латинского слова nihil – ничто, ничего) сопоставимо с «творческой мыслью» создателей концлагерей: в обоих случаях речь идет о полном уничтожении живых душ на заданной, заранее намеченной площади.

Исламских радикалистов не устраивает материализм и безбожие Запада? Папа Римский тоже это критикует. Для этого не обязательно устраивать кровавое побоище в Нью-Йорке. Глюксман еще более потрясен иным: как человечество оправдывает содеянное. Ведь чуть не половина населения планеты с восторгом встретило 11 сентября. Во многих странах, в России, в Германии, по Глюксману, существуют нигилистические группы, одержимые идеей заставить взлететь в воздух весь современный их, естественно, не устраивающий, мир. Девиз их, отмеченный Достоевским, примитивен и неизменен: «Все дозволено!» У Достоевского в «Бесах», говорит Глюксман, четко описаны группы взбесившихся людей. Одни – фанатики веры, другие – безбожники, но и те, и другие – насильники, убийцы и самоубийцы, как, например, Кириллов в «Бесах», живущий одной мыслью, что, убив себя, станет Б-гом. Тут, по-моему, явно напрашивается сравнение: исламские самоубийцы удовлетворяются меньшим: гуриями, девственницами в раю, напоминающем гарем, своеобразным, по-восточному понятым роскошным материализмом, против которого они так рьяно выступают. Достоевский, по Глюксману, очень ясно дает понять, что любое движение, освящающее насилие в борьбе за независимость, можно считать революционным, ведущим в тупик. Глюксман считает, что спасение может прийти только через литературу, хотя большинствов мире ислама безграмотно. Но страсть к разрушению живет и у бедных, и у богатых. И литература – единственный феномен, который может помочь справиться со злом. Читая Достоевского, Чехова, Флобера, можно понять это разрушительное зло, которое древние греки называли «помешательством насилия».

И все же вопрос этот, по-моему, намного сложнее. Прислушивались ли вообще когда-нибудь к кому-то? К Бердяеву? К Розанову, сказавшему в дни революционной эйфории: «Хвастовство, прикинувшееся добродетелью, и ложь, собравшаяся перевернуть мир – вот что такое русская революция»? К «Окаянным дням» Бунина? Морис Мюре всего через несколько лет после смерти Карла Маркса выпускает книгу «Еврейский ум», в которой, помимо общего исследования, пишет целый ряд портретов личностей еврейского происхождения, среди которых – Дизраэли, Нордау, Брандыс, Маркс. Слова его о Марксе, тогда звучащие фантазией в ушах благолепно дремлющей Европы, сегодня гремят колоколом, перекрывающим прошедшее столетие. Книга эта была прочитана мной давно, и потому цитирую по памяти: «Капитал» Маркса попахивает серой». «Трудно себе даже представить, что эта, такая на вид мирная теория, в будущем будет праздновать кровавые триумфы». Какой эпикурейски мирной, провинциальной, предстает нам, к примеру, школа злословия.

Двадцатый век заложил основы школы кровопролития, и она, благодаря открытиям в области движения, полета и связи, стала всемирной.

И все же только над входом в ад начертаны дантовские слова: «Оставь надежду всяк сюда входящий». В живой душе, вопреки цинизму, а порой и полному отчаянию, живет надежда. И это совсем немало.