ГАЗЕТА "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"

АНТОЛОГИЯ ЖИВОГО СЛОВА

Информпространство

Ежемесячная газета "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"

Copyright © 2013

 


Виктор Голков



Право на правду

Кажется, время поэзии проходит. И это несмотря на изобилие имен (в большинстве случаев безнадежно скучных), бесчисленное количество конкурсов и премий. Можно потратить немало сил, доискиваясь до причины этого явления – то ли интернет виноват, то ли телевидение заедает, может, критика плохо работает, или вообще слишком густая толпа кинулась писать стихи. Безнадежно удалившись от реальности, поэзия занялась игрой в бирюльки, в красивые словечки, в заумь, в закрученные фразы, по существу никаких новых перспектив ни для кого не творя.

«...Но Ярославна все-таки тоскует в урочный час на каменной стене...», и вот за последние годы я открыл для себя несколько поэтов, творчество которых опровергает сказанное выше. Германа Гецевича я впервые прочитал в альманахе «Свет двуединый – евреи и Россия в современной поэзии». Поразило одно его короткое стихотворение, под названием «В ожидании письма», где, судя по всему, речь идет о вызове в Израиль – на ПМЖ. Кто, как я, в свое время покинул пространства Советского Союза, не может не содрогнуться от какой-то надчеловеческой правды, содержащейся в этом произведении. Навсегда. Это действительно было, как смерть, как завершение, за которым начинается новая жизнь, безусловно, уже не такая, не имеющая с прежней ничего общего. Силой своего прозрения, поэт безошибочно угадал формулу отъезда, пускай в одном этом частном случае: «...Может быть это выслал Сион мне с того света льготный талон. Из беспредела рвется спеша смертное тело, а не душа. Божий ровесник жестокосерд – черный предвестник, белый конверт». Позднее я прочитал другие стихи Германа Гецевича – этой темы поэт больше не касался, но трагическая нота, тем не менее, иногда сквозила в его творчестве, и именно ей наполнены наиболее сильные его вещи.

 

На смерть друга

Мы сидим на кухне у окна,

Над столом круглеет тишина,

 

Ужинаем, курим, пьем вино

С человеком, умершим давно.

 

Всем вокруг он кажется живым,

Ну, а свет сгущается над ним,

 

Превращаясь в замкнутую тьму,

И никто не знает – почему.

 

Над его тяжелой головой

Машет смерть веревкой бельевой,

 

Между нами, проводя черту…,

Я – по эту, он – уже по ту

 

Роковую сторону судьбы,

Чьи могилы встали на дыбы,

 

Чьи распятья в воздухе пустом

Вышиты не гладью, а крестом.

 

Тает снег…, на улице темно…,

С человеком, умершим давно,

 

Мы молчим, не слыша ничего,

И никто не знает, что его

 

Нет нигде: ни в небе, ни в воде,

Ни на самом праведном суде,

 

Ни в тюрьме, ни в морге, ни в раю,

Ни в кругу друзей, ни на краю

 

Ненасытной прорвы естества,

Отобравшей право на слова.

 

Я к нему бегу, не чуя ног,

Ну, а он – все двери на замок…

 

Я звоню ему навеселе,

Ну, а он болтается в петле…

 

Я взываю: не копи обид,

Но в ответ: ни звука, ни словца,

Будто дал подписку и хранит

Таинство молчанья до конца.

Что характерно для Германа Гецевича – так это его чуть ли не пушкинская легкость. Всякое отсутствие модерновости, умствования и изыска. То есть, он вовсе не чужд новаций, на своем сайте он приводит короткий перечень близких ему поэтов, среди которых были Генрих Сапгир, Игорь Холин, Петр Вегин. Себя самого Герман Гецевич, похоже, считает поэтом-экспериментатором. Иногда этим он напоминает Семена Кирсанова. Но сходство, на мой взгляд, определяется, прежде всего, легкостью, воздушностью, свойственной им обоим. Также, как и Кирсанов, который, в конечном счете, сильнее всего в «Больничных тетрадях», Герман Гецевич прежде всего хорош, когда он традиционен, что, впрочем, вовсе не исключает пронзительного, проникающего в глубь вещей поэтического взгляда, основной приметы крупного поэта. Хочу добавить, что Гецевич – несомненно, еврейский национальный поэт, который живет в Москве. Мало у кого я видел такое мощное, историчное и одновременно трогательное национальное чувство, устанавливающее связь между мифом и недавним прошлым. Особенной силы достигает поэзия Германа Гецевича в трагическом цикле, посвященном смерти матери. Тут невозможно даже упоминать о мастерстве или творческих находках поэта, настолько все больно и обнажено.

 

Не до мечтаний мне, весь год одни утраты,

Недели три назад кремировали мать;

– Ваш прах давно готов, – сказал администратор,

В любое время дня вы можете забрать.

 

Я выслушал его без паники и страха,

Я с мамой говорю теперь, как с прахом прах,

Обняться бы, но нет ни рук, ни ног у праха…,

Мой прах давно готов – администратор прав.

 

Утратил все, что мог, но нет мне утешенья,

Меж матерью и мной навек прервалась нить,

Я получил свой прах задолго до сожженья,

Теперь осталось твой – обратно получить.

 

Но жизнь не взять в кредит ни матери, ни сыну,

И в горле ком стоит от пустотелых слов,

Одним ударом смерть сдавила пуповину,

Напомнив мне о том, что прах давно готов.

 

Нас время не щадит, пространство сжав до точки,

Мы избегаем встреч с судьбой в иных мирах,

Огонь способен сжечь любые оболочки.

Лишь материнский свет не превратится в прах.

Творчество Германа Гецевича подтверждает право Поэзии на существование и в тяжелые для нее времена, когда сам ее объект подвергается разрушающему сомнению.

 



Герман Гецевич



Никогда не будет никогда

 

Числа

В страшный перечень втянуты числа,

Вряд ли им неизвестно про то,

Что в истории было нечисто:

18, 14, 100.

 

Может, числа забыли о чем-то,

И порядок восполнят едва

За пределами смысла и счета:

33, 26, 42.

 

Числа вехами век отмечает,

Но во власти бесчисленных тем:

Мне 17 – мятеж предвещает,

Высшей мерой грозит – 37.

 

25 не считает потери,

30, с петлей рискуя сплести,

И, чернил не найдя в Англетере,

Пишет собственной кровью стихи.

 

45, возвестив о победе,

Умолчит об издержках назло,

Чтоб не знали живые побеги:

Сколько мертвых…

Какое число…

 

6 и 6 тарахтят каламбурно,

Что погода теперь минус 6,

А про «Оттепель» у Эренбурга,

При желании можно прочесть.

 

К 19-и вырастит Муза.

И, поднявшись наверх из руин,

Отрыгнется развалом Союза

Палиндром 91.

 

Настоящее, с прошлым сличая,

ИТУ растолкует опять,

Что 15 уже за плечами:

Дали 10, добавили 5.

 

Все грехи, хоть следов и улик нет,

Время спишет, считай: повезло,

Но по номеру душу окликнет –

Назовет роковое число.

 

Нет дистанций, ранжиров, градаций

Я в кольце числовых величин…,

Где апостольcкое – 12

Перевернуто в 21.

 

12.12.12

 

В пекле бытия

Не отличаю сна от яви

И поражений от побед,

Но кровь убитых в Бабьем Яре

Впитал младенческий побег.

 

К живым оборваны тропинки,

И глядя в мертвую зарю,

С людьми, сожженными в Треблинке,

Открытым текстом говорю.

 

Нет равнодушия к утратам,

Но жив наследник высших рас,

Что назовет «жидом пархатым»,

Еврея, и еще не раз.

 

Одних – беспамятством прикончат,

Других – прославят, как всегда,

Но Ваш поступок, доктор Корчак,

За гранью внешнего суда.

 

Со всеми вместе, будто Лазарь,

Вы шли на смерть, в печах горя,

И о значенье слова «лагерь»

Узнали не из словаря.

 

Но в праздном звяканье медалек,

В кольце смятений и обид,

Еще работает Майданек,

Освенцим трубами дымит.

 

И не в былом, не в прошлом где-то,

А в самом пекле бытия

Колючей проволокой гетто

Душа повязана моя.

 

***

Знаю то, что ничего не знаю,

Верю в то, во что не верю я,

Гладкую поверхность обнимаю

Острыми краями бытия.

 

Излагаю внятно и опрятно

То, что наболело в глубине:

Мне все непонятное понятно,

Что понятно – непонятно мне.

 

Я не строю в воздухе иллюзий,

Не ловлю на мысли я себя,

Что напрасно осуждают люди

То, над чем нет внешнего суда.

 

Не отыщет ни одна таможня

Строчек в сердце, прожитых не зря,

Не укажет: что нельзя, что можно,

Ведь нельзя сказать ему: «Нельзя!»

 

Даже, если дерзко и внезапно,

Станет льдом замерзшая вода –

Завтра, как всегда, наступит завтра,

Никогда не будет никогда.

 

Скрипка

Михаилу Червинскому

Сколько в тебе наболевшего скрыто.

Тайны безмолвствуют в каждой струне.

Старая скрипка, еврейская скрипка,

Не раскрывай их, пожалуйста, мне.

 

Только все тайное слишком уж явно

Бьется не где-то, а в сердце моем:

Голосом гетто и Бабьего Яра,

Напоминая судьбе о былом.

 

Я бы извлек из молчания звуки,

И к подбородку ту скрипку прижал,

Только дрожат непослушные руки,

Как погорельцы при слове «пожар».

 

Грусть, что легла у нее за плечами,

Мне, разумеется, не по плечу,

С дерзостью Хейфеца к струнам печали,

Я прикасаться смычком не хочу.

 

Чтоб, тишину возвышая до крика,

Душу игрой не рвала на куски

Старая скрипка, разбитая скрипка:

Гриф облупился…, ослабли колки…

 

Нотам разлуки молчать не прикажешь,

Каждой строкой полосуют опять,

Будто бы скрипки молитвенный Кадиш

В силах вернуть мне умершую мать…

 

И хоть за свет, что оплачен по смете,

Пальцы в ответе до черного дня,

Скрипка, довольно – ни звука о смерти –

Музыкой боли не мучай меня.