ОБЩАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ ВЕРСИЯ ГАЗЕТЫ
АРХИВ АНТОЛОГИИ ЖИВОГО СЛОВА
2005 № 8 (75)

ГЛАВНАЯ ВЕСЬ АРХИВ АНТОЛОГИИ ЖИВОГО СЛОВА Пульс Мозаика Общество Культура КОНТАКТЫ РЕДАКЦИЯ

Руслан Шарипов.   Три горьких вратарских судьбы... 1

Лев Аннинский.   КОНТРОЛЬНЫЙ МИГ. 7

Феликс Рахлин.   ПЕРЕКЛИЧКА ВРЕМЁН.. 18

Владимир Гальперин.    Подруги, а может соседи.. 20

 

 

 

 

 

Руслан Шарипов

Три горьких вратарских судьбы

 

Как говорят, в хоккее вратарь — это половина команды. Это одна из основ, если не основа успеха — команды или сборной на любых соревнованиях. Эпоха между 1970 и 1982 годом в советском хоккее стала эпохой Владислава Третьяка. Владислав Третьяк действительно был великим вратарём. И он наиболее запомнился знатокам хоккея и сегодняшнего дня — они его знают лучше других. Судьба Третьяка выстроена на двух осях. Ось первая — действительно, он обладал невероятными вратарскими способностями. Уже в семнадцать лет играл за ЦСКА и стал первым вратарём сборной СССР. У Третьяка была мощнейшая воля, что позволяло ему держать уровень на протяжении тех двенадцати лет, что он стоял в воротах, огромная выносливость, терпение и судя по всему, умение ладить с людьми, в частности, со всеми тренерами от Тарасова до Боброва, Локтева и Тихонова. Но была и вторая ось. В советское время, во времена Брежнева, вратарь ЦСКА, сборной СССР, должен был стать некоей харизмой советской эпохи. Неким непререкаемым началом. С одной стороны, именно ЦСКА покровительствовало высшее советской руководство, за ЦСКА болел Брежнев. С другой стороны, сам по себе голкипер, который с семнадцати лет стал вратарём армейского клуба и сборной, получал харизму некоего живого рубежа Родины, выступал олицетворением цитат из двух песен: «На посту пограничник стоит» и «Чужой земли ни пяди нам не надо, но и своей земли не отдадим».

В начале 1970-х ЦСКА умудрился проиграть горьковскому «Торпедо» с разгромным счётом. Третьяк допустил ошибки, но не подвергся публичной критике, поскольку официальная установка была такая: «пограничника», защитника социалистического отечества, не критиковать. Хотя это нисколько не умаляет его вратарскую мощь. Судьба Третьяка срослась с судьбой советского хоккея. Пока сборную СССР тренировали такие же харизматические Чернышев и Тарасов с замечательными качествами, похожими на качества Третьяка, пока стоял в воротах сам Третьяк, советский хоккей был на недосягаемой высоте. Но тем не менее, вокруг Третьяка были люди и судьбы.

Три вратарских судьбы, вольно или невольно явились отголоском, отражением мощи и величия как Владислава Третьяка, так и советского хоккея.

Первая — судьба предшественника Владислава Третьяка Виктора Коноваленко, восьмикратного чемпиона мира, двукратного олимпийского чемпиона. В судьбе Коноваленко не было суждено сойтись тем двум осям. Ось первая у него присутствовала в полной мере — вратарская сила, вратарская техника, не меньшая стабильность, чем у Владислава Третьяка, своё вратарское лицо, своя неповторимость. Ему не случилось получить харизму. И обстоятельства для того были вполне конкретные — не хотел уходить из Горького в столичные команды, умудрился не согласиться с Тарасовым и Чернышевым в 1969 году по одному из вопросов хоккейного строительства, а в то время подобный поступок не мог остаться незамеченным. Поэтому хоккейная судьба Коноваленко оборвалась раньше данного ему срока. Оборвалась, потому, что появился молодой, сильный, перспективный, не менее талантливый, чем Коноваленко, харизматический Третьяк.

Ещё одна судьба, на которой мы остановимся, это судьба Александра Сидельникова, вратаря «Крыльев Советов», в течение долгого времени дублёра Третьяка в сборной. Голкипера, который был наделён уникальной вратарской техникой и особенностями своего вратарского почерка. Но он вышел на спортивную арену, когда уже играл Владислав Третьяк, а Сидельников был на два года старше Третьяка. Поэтому Сидельникову была уготована драма — при любом раскладе всегда оставаться вторым.

Третья судьба — вратаря Евгения Белошейкина. Он ничем не уступал Третьяку с точки зрения мастерства на хоккейном поле. Очень рано стал вратарём ЦСКА и сборной. Он стал первым стражем ворот Союза спустя два года после прощания с Владиславом Третьяком. На чемпионате мира в Москве в 1986 году, который сборная СССР выигрывает, Белошейкин — один из лучших вратарей. Но если судьба Коноваленко соприкоснулась с рождением харизмы Третьяка, если судьба Сидельникова пришлась на период пика этой харизмы, то Евгения Белошейкина харизма Третьяка догнала уже после того, как Третьяк ушёл с поля. У Евгения Белошейкина ось мастерства присутствовала в полном объёме. Харизму же он мог приобрести, но не приобрёл в силу особенностей своего характера: не было того терпения, той воли, жёсткости. Казалось бы, и без этих качеств можно быть блестящим вратарём. И был бы. Но воспоминания о Третьяке жили в тренерах, спортсменах, болельщиках…

Руководство советского хоккея ждало от Белошейкина, что он будет непререкаемой фигурой, будет выполнять ту же общественную функцию, что и Третьяк. Но это было не делом Белошейкина. Евгений был другим человеком, другой натурой. Появись он в сборной в другое время — скажем, на десять лет позже или на двадцать лет раньше, Белошейкин, возможно, уверенно доиграл бы свой хоккейный век. Но судьба его сложилась трагически.

Павел Людин

 

 

 

Руслан Шарипов, знаток хоккейной истории и собиратель хоккейных материалов, рассказывает про драматические судьбы замечательных хоккейных вратарей — Виктора Коноваленко, Александра Сидельникова и Евгения Белошейкина.

 

 

 

Виктор Коноваленко

Виктор Коноваленко родился в 1938 году, начал играть в 1954-м в команде «Торпедо» (Горький). В сборную Коноваленко пригласил Тарасов в ноябре 60-х. Тарасов потом писал: «что меня в нём поразило — парень приехал в мороз в лёгких ботинках, в лёгкой курточке, такой немногословный замкнутый…». И Тарасов ему напрямую — «если завтра будем играть с канадцами — сыграешь?» А Коноваленко невозмутимо — «ну если поставите — сыграю». Тарасов удивился: первый раз в сборную вызываем, а тут — с канадцами... Коноваленко ушёл, а Тарасов потом вспомнил, что не сказал ему даже, когда тренировка. Идёт в номер, стучится — никто не открывает. Ну, думает, напугал парня. Открывает дверь, а Коноваленко спит. Железный характер! «Такой вратарь нужен сборной», — решил Тарасов. Он очень долго играл без маски, потом ввели новые правила: играть без маски стало нельзя. Потом у него было очень много масок, в основном простых, скромных, но одна из них напоминала медвежью голову. Сам Коноваленко рассказывал, что она — подарок его кумира, канадского вратаря Сета Мартина. Он и сам был похож на медвежонка — невысокого роста, а в этой маске — особенно. Его так и называли — «русский медведь». В 1969 году Коноваленко был отлучён от сборной за то, что неосторожно высказался о её проблемах, но в 1970 году он снова в сборной. А с 1970 года дублёром у него Третьяк. Тогда Третьяк называл Коноваленко «батяней». Третьяк в своей книге писал, что многому научился у Коноваленко, хотя в одном из последних интервью говорил, что Коноваленко ему ничего не дал, что он всему научился сам...

В 1970-м году Коноваленко в игре со шведами, в столкновении с форвардом, получил серьёзную травму — перелом переносицы. В ворота стал Третьяк, но матч был проигран. Коноваленко по ходу матча увезли бессознательном состоянии в больницу. Наложили чуть ли не десять швов — об этом все газеты писали. Но уже на следующую игру он выходит. Тогда просто все ахнули. На этом чемпионате он на пике своей формы — это чемпионат Коноваленко.

Когда Третьяк пришёл в сборную, он попросил у Коноваленко его двадцатый номер. И Коноваленко отдал свою «двадцатку» — бери, парень, тебе ещё долго играть.

Прощальный матч он сыграл в 1973 году, в последнем матче первенства. Коноваленко был признан лучшим хоккеистом СССР 1970 года. Нижегородцы очень любили Коноваленко, но центральная пресса вспоминала о нём редко. Похоже, Виктор Сергеевич страдал от своей невостребованности. В состоянии спортивного «ветеранства» он так и не нашёл точку равновесия в повседневной жизни. Скоропостижно умер 20 февраля 1996 года.

 

 

Александр Сидельников

Александр Сидельников родился в 1950 году. Он — воспитанник хоккейного клуба «Крылья Советов». Особенность Сидельникова в том, что до семнадцати лет он был нападающим в своей команде. На сборах оказалось, что не хватает вратаря. И тренер ему предложил попробовать себя во вратарском качестве. В 1968 году в чемпионате СССР он сыграл две игры, а в 1969-м он сыграл уже в двенадцати матчах. С 1971 года он основной вратарь «Крыльев Советов». За рыжую шевелюру одноклубники прозвали его Костром. Прозвище закрепилось едва ли не на всю жизнь. Дублёром Третьяка в сборной он стал в 1973 году. В 1974 году, триумфальном для «Крыльев», когда команду тренировал Борис Кулагин, он сыграл почти все игры, кроме одной. В том сезоне команда выиграла кубок СССР и стала чемпионом СССР. В финале они встречались с динамовцами, в этой игре он стал одним из героев. В сборной он считался вторым вратарём. Главная вратарская ниша была «заполнена» Третьяком. В общей сложности Сидельников провёл 34 игры за СССР. С осени 1974 года он участвовал в матче против сборной ВХА. 6 октября, в московской серии игр он вышел в последней игре и забить ему никто не смог. В первой серии клубов СССР в Канаде, в конце 1975-го, он отыграл четыре игры с четырьмя клубами НХЛ. Победили трижды. Канадцы были очарованы его игрой. Ни одного провала. Как отмечала канадская пресса тогда, в 1976 году, он играл в жёсткой канадской манере, спуску никому не давал. Если Третьяку в 1972 году большую часть шайб забивали с пятачка, то подъезжать близко к воротам Сидельникова нападающие не решались, игрок мог получить клюшкой по щиколоткам и другим чувствительным местам. Нашего вратаря канадцы побаивались. И пресса это отмечала. В 1976 году он стал олимпийским чемпионом. Дальше он играет в «Крыльях». До этого он себя ярко показал в матчах с чехословацкой «Дуклой» на кубок европейских чемпионов. В московской игре был просто великолепен. Во втором финальном матче «Крылья» разбили «Дуклу» 7:0.

Несколько слов о его характере. В начале семидесятых в игре с «Крыльями советов», после щелчка Фирсова шайба попадает в шлем Сидельникову, пробивает голову и его в бессознательном состоянии увозит «Скорая». В 1984 году, отыграв в «Крыльях Советов» 426 матчей, он уходит. 34-летним. Он долго работал тренером в детско-юношеской школе «Крыльев Советов», пока не возникли сложности с тогдашними чиновниками «Крыльев». Сидельников даже не мог посещать Дворец Спорта «Крыльев Советов». И Сидельников ушёл тренировать хоккейный клуб МГУ.

В 2003 году ушёл из жизни в Архангельской области при до конца не прояснённых обстоятельствах.

Костёр Сидельникова погас так же неожиданно, как за три десятка лет до того внезапно вспыхнул.

12 декабря 2003 года на матче «Крылья Советов» — «Спартак» в торжественной обстановке во Дворце Спорта «Крыльев Советов» в Сетуни подняли именной свитер-стяг Сидельникова.

 

 

Евгений Белошейкин

Евгений Белошейкин родился в 1966 году. В 1983 году Евгений дебютировал в составе команды мастеров СКА (Ленинград). Тогда клуб тренировал Борис Михайлов. А на следующий год Белошейкина пригласили в ЦСКА после того, как Третьяк объявил о своём уходе. На чемпионате мира 1986 года, проходившем в Москве, в котором наша сборная триумфально победила, Евгений был одним из лучших вратарей, сыграл там восемь матчей, пропустив одиннадцать шайб. После чемпионата мира, зимой 1987 года СССР играет в двух играх с НХЛ, это называется «Рандеву 1987», где он был признаётся лучшим вратарём. На чемпионат мира в Вену Белошейкин едет как основной голкипер, играет все матчи, сборная тогда не проигрывает ни одной встречи, но довольствуется в итоге серебром. По признаниям многих тренеров, Белошейкин — второй вратарь после Третьяка в отечественном хоккее. Был необычно утончённым для игрового жёсткого спорта и к тому же достаточно образованным. После чемпионата мира 1987 года в Вене в судьбе Белошейкина произошёл перелом. И в личной жизни и в спортивной карьере. Была неприятная история, когда они с товарищем по команде, Гусаровым, познакомились на вечеринке с девушками-клофелинщицами, которые их отравили и ограбили. А затем в программе «Прожектор перестройки» по центральному телевидению показали сюжет о рейде ГАИ по пьяным водителям. И случайно туда попал Белошейкин. Преподнесли дело так, будто Белошейкин управлял машиной в нетрезвом виде, хотя за рулём была жена… На турнир 1987 года газеты «Руде право» в Чехословакии его не взяли. Именно из-за этой истории. Сначала отлучили от сборной, потом снова вернули… В ЦСКА его начали оставлять в запасе. Тихонов берёт его на Кубок Канады 1987 года, но он в игре со шведами сыграл посредственно. Произошёл надрыв, к нему привело и отсутствие необходимой игровой практики. Кубок Канады мы проиграли. Положение не спас и Мыльников, когда встал в ворота вместо Белошейкина. В последний раз за сборную он сыграл на призе «Известий» в декабре 1987 года. Он играет в двух играх, в последней игре с чехами наши побеждают 5:3. Теперь все думы об Олимпиаде 1988-го года в Калгари. Но на Олимпиаду в Калгари он отправляется с серьёзной травмой ноги, полученной буквально на последней перед вылетом тренировке. В итоге Белошейкин едет в Калгари третьим вратарём. Фактически, как турист. После этой олимпиады, которую наши выигрывают, почти всех игроков награждают орденами, медалями, дают заслуженных мастеров спорта. Кроме Белошейкина. После Олимпийских игр и личная жизнь дала трещину, от него ушла жена. Пристрастие к алкоголю приводит к нарушениям спортивного режима, хоккейная карьера заканчивается. Его уже не так часто ставят в основной состав ЦСКА, в сборную не приглашают. Сезон 1988–1989 — последний в карьере Белошейкина. Хотя ему всего лишь 23 года… К нему приходит тяжёлая алкогольная зависимость, на хоккей он уже не ходит, и не раз пытается свести счёты с жизнью. Живёт в Питере, скитается по знакомым. 18 ноября 1999 года очередная попытка самоубийства удалась. Виктор Тихонов, старший тренер ЦСКА и сборной СССР в 1980-х годах в своём интервью газете «Хоккей» (7.06.2005) сказал: «По величине таланта Белошейкин был тогда на голову выше других вратарей. Насколько хорошо играл Мыльников — но с Женей его не сравнишь. Белошейкина подчас критиковали за нежелание следовать моде — стилю батерфляй. Да, он не валялся на льду весь матч, подобно, скажем, Гашеку, предпочитая оставаться преимущественно на стойке. Однако я вовсе не считаю его манеру игры старомодной и тем более неправильной… Белошейкин был игроком огромного таланта, что называется, от Бога и очень разносторонним спортсменом. На тренировках он отлично играл и в футбол, и в баскетбол, отличался подвижностью и ловкостью. И при этом обладал бесценным качеством — умением прекрасно читать игру. Первое время после ухода из спорта с вратарями и ЦСКА и сборной работал Владик Третьяк. Так вот в один прекрасный день он говорит: «Я отказываюсь с Белошейкиным работать». Ничего не понимая, пытаюсь выяснить, в чём дело. Оказывается, Женя заявил Третьяку, что, дескать, его учить не надо, он и так всё умеет. И надо признать, был недалёк от истины. Ему почти всё дала матушка-природа. Белошейкину не надо было искусственно подтягивать какой-то компонент игры».

Обстоятельства пути Белошейкина в хоккее и в жизни странным образом перекликаются с поэтической судьбой и биографией Сергей Есенина.

 

 

 

 

Лев Аннинский

КОНТРОЛЬНЫЙ МИГ

Твардовский

 

«Книга про бойца», писавшаяся четыре военных года (а если считать «незнаменитую» финскую, то все пять) – заносилась поначалу в военкоровские блокноты, в дождь – под плащ-палаткой, в стужу – держа в зубах стянутую с руки перчатку, - это настоящая энциклопедия солдатской жизни, списанная прямо с натуры: «портянки да землянки»; герой с полуслова узнаваем, недаром со страниц поэмы он шагнул на театральные подмостки, на полотна живописцев, а уж о книжных иллюстрациях и говорить нечего – художники мгновенно сделали его всеобщим знакомцем.

А ведь в поэме этот всеобщий знакомец размыт контурами! Таков замысел: в сюжете ни начала, ни конца. Шуточное объяснение: на начало «сроку мало», а для конца – «жалко молодца».

Возможно объяснение и источниковедческое: придуман Вася Теркин для «уголков юмора» фронтовой печати в финскую кампанию, описывали его подвиги военкоры коллективно, имя выбрали тоже коллективно. Был вариант: «Протиркин», но «Теркин» оказался лучше, потому что «битый, тертый, жженый» (не исключено, что его тезка из давнего боборыкинского романа помог фонетически). После «незнаменитой» финской войны коллективные творцы героя бросили, а Твардовский бесхозного шутника усыновил и вдохнул в него такую эпическую мощь, что все прежнее было враз забыто.

Как настоящий эпический герой он является «ниоткуда», а оказывается «всюду». Русский всечеловек, и вместе с тем – человек неподдельно, конкретно русский. Вездесущий. И неуловимый. Появляющийся нежданно-негаданно. Оказывающийся, где нужно. Кто-то первым ворвался в немецкий окоп, кто-то навел переправу, протянул связь, сыграл на гармошке, починил часы, восстал после ранения… не поймешь, кто…

 

Это был, конечно, он.

 

Простецки сказано, а влетает в память, так и хочется применить эти слова, как пароль, ко всем случаям жизни. Твардовский вообще мастер таких формул.

Так это был, конечно, он. А вдруг не он?

А не он – ладно. Интонационный код – ускользание. И появление. Хочешь – так, а хочешь – эдак. «Как там хочешь, так зови». Гулянка? Хорошо. Нет гулянки? Ладно, нет. Бой? Хорошо, пусть видят, как боец дерется. Не видят? Ну, что ж…

Примирить такую «отчетливость» с такой «неотчетливостью» можно только в тональности шутейной, прибауточной, в жанре народной вранины, таящей, однако, глубоко спрятанную правду.

А все, что не вмещается в эталон, что ноет и кипит в душе помимо теркинской шутейности, - ждет очереди и укладывается в поэму «Дом у дороги». Там смешиваются в хаосе войны беженцы и окруженцы, пленные и угнанные… словно бы идет душа опять по кругу, по краям земли, по следам Никиты Моргунка, смывая слезами следы, ведшие в опоньско-муравское царство. Да не в последний раз…

Моргунок в 1941-м принес автору Сталинскую премию второй степени. Теркин в 1946 – Сталинскую премию первой степени. «Дом у дороги» год спустя после «Теркина» получил вторую степень. Дело не в том, что бог троицу любит, а в том, что солдат вывел-таки поэта в литературные генералы.

Твардовский становится редактором самого весомого литературного журнала того времени. Эта роль за ним общепризнанна: когда за идейные недосмотры его с редакторства снимают и заменяют Симоновым, то по снятии Симонова (за очередные идейные недосмотры) - в журнал «Новый мир» возвращают все-таки Твардовского, и с конца 50-х годов почти до самой кончины он остается одним из официальных руководителей Союза писателей и одновременно – фактическим идейным вождем оппозиционной либеральной интеллигенции.

Как это примирить?

У либералов рубежа 50-60-х годов не оставалось иных надежных убежищ, кроме «Нового мира», противостоявшего конъюнктурной официозности. Кто был тот единственный, кто обладал и властью в литературе, и независимостью от ее партийных начальников?

«Это был, конечно, он».

В сущности, Твардовский оказался двойным заложником: среди либералов - заложником партии (в которую он вступил в 1940 году и из которой вряд ли согласился бы выйти – по чувству собственного достоинства), среди партийцев – заложником вольномыслящей интеллигенции (от которой уже не мог отступиться из-за того же самолюбия).

Его тянули в разные стороны, на разрыв. Солженицын поторапливал освободить журнал от партийной опеки. Твардовский как-то не выдержал: «Вот вы и освободите, а уж потом торопите!» (а страну такого освобождения отделяют еще четверть века).

На поэтической работе это положение сказывается в том смысле, что мучительная переоценка ценностей, по существу глубоко душевно-интимная, происходит на виду у всех и делается объектом заинтересованного давления справа и слева.

А работа делается. Новый выброс в странствие! Как Никита Моргунок побежал когда-то искать землю обетованную, так ныне лирический герой еще раз собирается в дорогу. Он берет билет на поезд Москва-Владивосток и, глядя в вагонное окно, листает «за далью даль» в тысячекилометровом Транссибе и в своей душе.

«Дорога дорог»! Полмира под колесами. Волга-матушка. Урал, «опорный край державы» (под его кувалдами «земля отчетливо дрожит»… дрожит, слышите?). Сибирь – «житница… рудник и арсенал». «А там еще и Братск, и Устье, а там и братец Енисей…» И, наконец: «Здравствуй, Тихий! Поклон – от матушки Москвы!»

Мир собран. Можно плыть дальше. «Ветер века – он в наши дует паруса…»

Пушкинский вопрос: куда ж нам плыть? – как-то не встает. Единственное упоминание коммунизма – в издевательском перечне: «отсталый зав, растущий пред и в коммунизм идущий дед».

Горизонталь – очерчена. Единство – провозглашено. Неделимость души прочувствована. Вертикаль - теряется во мгле. Коммунизм оттоптан смешным дедом. История – ворох тряпья: «приют суждений ярых о недалекой старине, о прежних выдумщиках-барах, об ихней пище и вине; о загранице и России, о хлебных сказочных краях, о боге, о нечистой силе, о полководцах и царях; о нуждах мира волостного, затменьях солнца и луны, о наставленьях Льва Толстого и притесненьях от казны...»

Перечень, почерпнутый из бесед загорьевских комсомольцев времен Красной Пасхи, стопорится на отметке, когда «поколенью моему светили с первой пятилетки, учили смолоду уму». Что-то не сводятся концы: выдюжило поколение и страду пятилеток, и страду военную, а потом уперлось в загадку, которой еще нет определения, а только намеки в сибирской части поэмы: «И те, что по иным причинам однажды прибыли сюда… в труде отбыв глухие сроки… бывали дальше Ангары…»

Случайная встреча на тайшетском перроне с другом детства, отмотавшим полный срок, позволяет в первой осторожной тайнописи поставить вопросы по существу.

Кто виноват, что люди, свято верившие в «правду партии», этой же партией репрессированы? «Страна? Причем же тут страна!.. Народ? Какой же тут народ!»

Обойдя две эти мины, наследник Моргунка замирает перед третьей: если ни страну, ни народ не обвинишь, то кто же был виновник?

«Это был, конечно, он…»

Имени Сталина нет в поэме. Есть мучительное соединение взаимоисключающих характеристик и есть горько-бессильный рефрен: «Тут ни убавить, ни прибавить – так это было на земле».

Поэма «За далью – даль», начатая в 1950 и законченная в 1960 – десять тысяч верст дороги, вместившиеся в десять суток пути и в десять лет раздумий, - приносит автору четвертую высшую литературную премию страны: теперь из Сталинской она переименована в Ленинскую.

А до гибели еще десять лет. А жажда понять, что произошло, докопаться до смысла прожитого - не отпускает. «Хлеб-соль ешь, а правду режь». Чтобы врезать эту правду, мобилизован уже не бегунок-Моргунок, а последняя надежда – неунывающий и неубиваемый солдат Теркин.

И вот он получает спецзадание и отправляется – на тот свет.

В сущности, поэма – старое, как изъезженная телега, сатирическое обозрение. Старое, как сама Россия, «бичевание» бюрократии. Новейшие ассоциации с Гулагом не могут прикрыть застарелого русского комплекса: бумажной войны с засильем бумаг. Обюрокрачено все: партия, армия, органы… Особая ненависть – коллегам по цеху: «редактору», который корежит рукописи – «сам себе и Глав, и Лит» - и «пламенному оратору», у которого – «мочалка изо рта».

На мгновенье брезжит Данте, которого Вергилий проводит по кругам ада, но наш Вася - не Вергилий, и он быстро возвращает нас к своим прибауткам.

«…То ли дело под луной даже полк запасный…»

И что же там?

«Там — хоть норма голодна и гоняют лихо, но покамест есть война — Виды есть на выход».

Смысл шутки: там выход есть, здесь – нет.

А ведь и тамошний выход «невзначай» выдает трагическую нешуточность судьбы, которая выпала поколению Твардовского. Обещано было: Мировая революция и всемирное счастье, досталось – Отечественная война и «генерал-покойник». Что в итоге?

В итоге – Система, которая работает сама по себе и сама для себя: «Это вроде как машина скорой помощи идет: сама режет, сама давит, сама помощь подает».

Единственный носитель воли (в обоих русских смыслах: и воли как собственного решения, и воли как подавления решений) – все тот же, неназванный, «с чьим именем солдат пал на поле боя». Который «в Кремле при жизни склеп себе устроил». Который «сам себе памятники ставит».

То ли человек, то ли бог.

«Был бы бог, так помолиться, а как нету – что тогда?»

Тогда – признание полного краха, мнимости, пустоты, выморочности всего, чему памятником и является поэма.

Не в том беда, что упирается ее автор в неразрешимость, а в том, что обещал что-то разрешить и… попал в засаду собственных иллюзий.

Теркин с этого света глядит на тот – родные тени глядят с того на этот. Живые лгут – мертвые не лгут. Тут не отбалагуришься, надо рассчитываться всерьез.

Вождь, упекший миллионы в зону, благодушно говорит: «Сын за отца не отвечает».

Взбешенный таким фарисейством, сын, которого когда-то вынуждали отречься от отца-кулака, воскрешает его с покаянной болью. Он вспоминает его кулаки – «в узлах из жил и сухожилий, в мослах поскрюченных перстов — те, что — со вздохом — как чужие, садясь к столу, он клал на стол. И точно граблями, бывало, цепляя, ложки черенок, такой увертливый и малый, он ухватить не сразу мог…»

Так, возвращая отца, он пытается возвратить себе былую веру. И ищет помощи. «Вот если б Ленин встал из гроба»… А если бы и встал, ничем не помог бы. Тяжко трезвение. «Ждали – счастья». Получили – безответный вопрос:

«Иль все, чем в мире мы сильны, со всей взращенной нами новью, и потом политой и кровью, уже не стоит той цены? И дело наше — только греза, и слава — шум пустой молвы?»

 

С такими вопросами нечего и надеяться на публикации. «Теркин на том свете» еще успевает: после долгой отлежки появляется в печати на волне антисталинских разоблачений. Поэма «По праву памяти» ложится в могилу стола.

Когда ее подхватывает заграничный «Посев», Твардовскому уже нечего терять. Кроме жизни: в 1970 году, при разгоне редакции «Нового мира», он получает болезнь потрясенных душ – рак.

В последних стихах он прощается с этим светом, уже не надеясь дострадаться до смысла прожитой жизни. «Час мой утренний, час контрольный» навевает мысль не о жаворонке, которым он был, а о контрольном выстреле, к которому приговорен. По праву памяти.

В пронзительном прощальном цикле он вспоминает мать. Вспоминает хутор, который когда-то променял «на целый белый свет». Вспоминает сверстников, ушедших с белого света – необъяснимо, непоправимо…

Из невыносимости рождаются великие строки.

Я знаю, никакой моей вины

В том, что другие не пришли с войны,

В том, что они — кто старше, кто моложе

Остались там, и не о том же речь,

Что я их мог, но не сумел сберечь,—

Речь не о том, но всё же, всё же, всё же…

 

Симонов

 

Удар судьбы, рождающей великие стихи, он ощутил в июле 1941 года на раскисших дорогах нашего отступления, в бессильной ярости, в потрясении от нашего разгрома на поле боя.

И тогда родились обращенные к Алексею Суркову строки:

 

За то, что на ней умереть мне завещано,

Что русская мать нас на свет родила,

Что, в бой провожая нас, русская женщина

По-русски три раза меня обняла.

 

Стихотворение облетело армию и страну, навечно вписалось в русскую лирику и в саму русскую историю.

Еще только раз суждено Симонову взлететь до такой силы.

Тут пора вглядеться в фигуру женщины, силуэт которой только что мелькнул в финальных строках…

Разбираясь во взаимоотношениях лирического героя с возлюбленной, Симонов в 1936 году начинает нечто вроде автобиографической поэмы, пишет ее вплоть до начала войны, накапливает шесть тысяч строк, вязнет в сумятице противоречивых суждений, в конце концов признается себе, что «любовь – второе дело», сокращает все это до 1300 строк и публикует под названием «Первая любовь». От чтения этого странного повествования, в котором стремление все объяснить тонет в необъяснимой хаотичности чувств и мыслей, остается ощущение обоюдного подвоха, или подлова, или подставы. «Ей нравится в нем жесткий рот мужчины», а он, стараясь освободиться от морока «губ ее», решает «в кого придется наскоро влюбиться»…

Потом – нервозная запись чувств под названием «С тобой и без тебя»: измены и провинности, обманы и засады, обвинения и покаяния, то ли она ночью лжет, а днем искрення, то ли наоборот. Любить, забыть, простить, наказать, обнять наспех, оттолкнуть на время, привязать навсегда, назвать женой, оставить в любовницах, «хоть ненадолго, а моя», а потом все просто: «я просто разлюбил тебя, и это мне не дает стихов тебе писать». На чем стихи и кончаются. Остается ощущение: «Как мелочно все было это перед лицом большой беды…»

Может ли в такой гусарско-военкоровской круговерти родиться великое стихотворение? Может. Написанное не для печати, а как письмо любимой (реально: с фронта на Урал, где любимая в эвакуации), оно отвергнуто газетой «Красная звезда» (чему Симонов не удивляется), редактору газеты «Правда» прочитано на ухо, причем редактор сразу говорит: «это не для газеты» (с чем Симонов соглашается), затем редактор, поколебавшись, все-таки публикует, и со страницы «Правды» стихи летят по стране как песня (Матвей Блантер кладет их на музыку в том же 1942 году), как кинолегенда (Александр Столпер ставит фильм в 1943), а главное – в тысячах и тысячах копий, переписанных при свете фонариков, коптилок, мангалок…

Здесь я рискну включить собственные воспоминания. Мне было семь лет, когда началась война. Все мужчины нашего родственного круга надели военную форму. Женщины, собрав детей, уехали на Урал. В памяти – первая военная зима, «уплотненная» комната в свердловской коммуналке, мать и тетка о чем-то шепчутся, отойдя в уголок, смотрят какой-то листок и, кажется, плачут. Я боюсь их слез и позже, улучив момент, заглядываю в листок. Машинописная бледная копия. Я с трудом разбираю первую строчку: «Жди меня, и я вернусь…»

 

Жди меня, и я вернусь.

Только очень жди.

Жди, когда наводят грусть

Желтые дожди…

 

Впоследствии Илья Эренбург, отвечая на недоуменные вопросы ценителей стиха, что это за дожди такие, не японские ли? – заметил, что если и есть в симоновском стихотворении что-то стоящее, то это «желтые дожди». Ценитель, прошедший школу парижских кофеен, наверное, имел ввиду уровень поэтической авангардности, но сила этих стихов, я думаю, не в этом. Вернее, не только в этом, потому что и авангард работает, ибо тоже сигналит об абсурде существования. А сила – в том, как всенародная беда разом сметает в абсурд все, что прежде казалось важным. И косноязычие, сбивающее стих с ясности – от этого же огромного, навалившегося горя. «Очень жди…» «Писем не придет…» «Уж надоест…» Словно перехвачено горло, сквозь сведенные губы рвутся заклинания:

 

Жди, когда снега метут,

Жди, когда жара,

Жди, когда других не ждут,

Позабыв вчера.

Жди, когда из дальних мест

Писем не придет,

Жди, когда уж надоест

Всем, кто вместе ждет.

Про этих «всех» обронено: они не узнают нашей тайны. «Как я выжил, будем знать только мы с тобой». Тысячу раз было сказано (в том числе и самим Симоновым): мужчина, дерясь на войне, спасает свою женщину. И только раз – навыворот общеизвестному, тому, во что верят тысячи людей, наперекор общей беде этих тысяч:

Не понять не ждавшим им,

Как среди огня

Ожиданием своим

Ты спасла меня.

 

И этот единственный раз – прорыв стиха в величие. Финал стиха – о спасении от гибели, и это спасение – чудо…

Гибель – третий лейтмотив лирики Симонова (если любовь считать вторым, а первым – чувство Родины).

Убитых в стихах Симонова едва ли не больше, чем уцелевших. В глаза смерти смотрит все его поколение, в глаза смерти смотрит каждый солдат, тяжелой походкой преодолевающий в атаке «те последних тридцать метров, где жизнь со смертью наравне». Лучше смерть, чем жизнь с клеймом труса. «Если дорог тебе твой дом…» Много лет спустя кинематограф подхватил эту строку, но во время войны на всех фронтах как заклинание подхватили финальное: убей немца! «Так убей же хоть одного! Так убей же его скорей! Сколько раз увидишь его, столько раз его и убей!»

Учтем, что стих Симонова – и это его принципиальная позиция – всегда сопряжен с фактом, с жестом, с поступком. Если пишется «Открытое письмо женщине…», которая извещает воюющего мужа о разрыве, а он только что схоронен, то можно быть уверенным, что за каждой строкой симоновского ей ответа от имени однополчан убитого – документальные факты. Если в стихе появляется какая-нибудь условность вроде «круговой чаши», - можно не сомневаться, что это не пиршественный стол, а фляга, пошедшая по кругу в землянке. «Да, мы живем, не забывая, что просто не пришел черед, что смерть, как чаша круговая, наш стол обходит круглый год. Не потому тебя прощаю, что не умею помнить зла, а потому, что круговая ко мне всё ближе вдоль стола».

О конце войны Симонов узнал, сидя в машине, он рассказал об этом моменте в мемуарах со свойственной ему безоговорочной откровенностью: не заорал от радости, не пустился в пляс, не нацедил себе законные сто граммов, - остановил машину, добежал до обочины и скорчился, потому что его начало рвать.

Четыре года (а если считать Монголию, то все шесть), не сомневаясь, что будет убит, он преодолевал страх смерти. И вот, наконец, отпустило…

Симонову было в тот момент неполных тридцать.

Ему суждено было прожить еще тридцать четыре. Безгибельно. Счастливо.

Он был действительно взыскан счастливой судьбой в эту вторую, мирную половину своей жизни: популярный писатель, полпред советской литературы на мировом форуме, редактор журнала «Новый мир», потом «Литературной газеты», чудесно совместивший в себе державного вельможу и любимца интеллигенции. Он был настоящим сыном времени, и время его любило.

Стихи он писал как бы по инерции еще лет десять, потом – все реже.

Схлынула война, и обнаружилась в симоновских стихах та система убеждений, которую получило его поколение прежде, чем оно угодило в западню войны.

И что же?

Обнажается, наконец, то, что в предвоенной лирике не ощущалось именно потому, что в воздухе пахло войной: отсутствие реальности, которая могла бы подкрепить земшарное воодушевление. Жизнь распадается на «клочки». За кордоном еще можно различить, где друзья, а где враги, но в стихах о мирной советской повседневности поражает мелкость мишеней при размытости контуров.

Какие-то «дряни» прячутся за поговоркой «дружба дружбой, а служба службой», а сами ни дружить, ни служить не умеют. Какие-то приспособленцы на собраниях голосуют неискренне. Какие-то тихони «осторожничают»… Эти инвективы тем более неубедительны, что сами предельно осторожны – стрельба по жалким мишеням, имитация непримиримости.

Единственная реально ощутимая проблема, которой касается Симонов в своей поздней лирике, - это Сталин. В стихотворении 1961 года «Наш политрук»:

«В бой за Родину! — крикнул он хрипло. В бой за Ста...» — так смерть обрубила. Сколько б самой горькой и страшной с этим именем связанной правды мы потом ни брали на плечи, это тоже было правдой в то время. С ней он умер, пошел под пули…»

Обескураживает в этом стихе элементарность уравнения. О Сталине привычно слышишь: сколько бы ни было за ним правды, когда воевал с немцами, он столько страшного сделал, когда воевал со своим собственным народом! Поменяем местами стороны эквилибра – и получим симоновские стихи.

Он чувствовал, конечно, малоубедительность такой позиции и – со свойственным ему бесстрашием искренности – попытался разобраться в своих мыслях и чувствах относительно Сталина, но уже не в стихах, а в поразительных мемуарно-публицистических «Размышлениях об И.В.Сталине», вошедших в книгу с подчеркнуто локальным названием: «Глазами человека моего поколения». Подкупающе честная книга! Но к поэзии отношения уже не имеет.

Впрочем, имеет. В отличие от Твардовского, который сделал вопрос о Сталине темой одного из самых отчаянных по смелости поэтических произведений, Симонов разбирается в этой фигуре как историк. Но когда он отказывается каяться в том, что два или три раза во время войны упомянул имя Сталина в стихах (да и в тогдашних статьях – не чаще), то этот отказ каяться – поступок поэта. В ноябре 1941 года написано: «Товарищ Сталин, слышишь ли ты нас…» В марте 1979 написано: «Я и сегодня не стыжусь этих стихов… потому что они абсолютно искренне выражали мои тогдашние чувства…»

Правильность веры – дело историка, достоинство веры - дело поэта.

В последнем лирическом цикле, написанном в 1970-1971 годах в результате командировки во Вьетнам, - в первых двух четверостишиях Симонов объясняет, что пишет не по расспросам и фотографиям, а по личным впечатлениям, вынесенным с поля боя, а в третьем четверостишии воскрешает это поле следующим образом: «Под бомбами на поле рисовом лежу, опять двадцатилетний, как в сорок первом под Борисовом, на той, считавшейся последней…»

Последний поступок его как поэта совершен на последнем, смертном рубеже.

Константин Симонов умер в Москве, «в своей постели», в августе 1979 года. Приготовили могилу на лимитном кладбище. Вскрыли завещание…

И развеяли прах на том поле, где в августе 1941-го он впервые увидел не наши позиции, сметаемые немецкими танками, а немецкие танки, горящие перед нашими позициями.

На этом могилевском поле стоит теперь камень с автографом поэта. Это – его последнее слово в споре со смертью. Его третье великое поэтическое произведение.

Удалось ли ему зафиксировать его на бумаге?

Удалось.

За пять лет до смерти - почувствовал. И написал – в стол – в октябре 1974-го:

Всё было: страшно и нестрашно,

Казалось, что не там, так тут...

Неужто под конец так важно:

Где три аршина вам дадут?..

Всем, кто любил вас, так некстати

Тот бой, за смертью по пятам!

На слезы — время им оставьте,

Скажите им: не тут — так там...

 

«Не тут, так там…» - судьба меняет поле боя.

«Время» - нельзя переменить.

 

 

 

 

Феликс Рахлин

ПЕРЕКЛИЧКА ВРЕМЁН

Обзор израильского журнала «22» № 131

 

Номер открывается «Еврейскими балладами» Даниэля Клугера, переносящими читателя в Испанию времён святой инквизиции и её расправ с марранами (принудительно крещёнными евреями, тайно хранившими преданность иудаизму). Мы погружаемся в тревожную стихию истории, излагаемой в нервных, звучных стихах.

Иной слой времён оживает в путевых заметках Якова Шехтера «Шесть прогулок по еврейской Помпее». Речь об историко-этнографическом музее – «Еврейский квартал» в Праге. Нацистские бонзы мечтали о временах, когда от всего еврейства уцелеют лишь окаменевшие останки. «Литература паразитирует на действительности, уплощая и упрощая её в угоду человеческому восприятию», - афористично отмечает автор эссе. Религиозный еврей, он хотел войти в старую, музейную синагогу, чтобы помолиться. Но... входной билет так дорог, что он стал молиться снаружи, у синагогальной стены – и вызвал этим сенсацию среди других туристов, как если бы на улице вдруг появился воскресший неандерталец. В чём-то мечта нацистов, увы, осуществилась….

С израильской прозой совершенно иной тональности знакомит нас Марьян Беленький, представивший в журнале свои переводы «Яффских рассказов» Менахема Тальми, который пишет на иврите, используя и местный диалект арабского. Вызывает восхищение смелость переводчика – недавнего киевлянина, взявшегося за перевод столь сложного текста.. Рассказы населены простонародьем приморского города и, может быть, поэтому несколько напоминают «Одесские рассказы» Бабеля.

Поэзия представлена в номере творчеством двух женщин: Юлии Винер (стихотворение «Феминизм») и Мики Галь (самоироничный верлибр «Жизнь, для которой я создана»). Мики посвятила его Юлии, стихотворение которой, вопреки его заголовку, – истинный гимн мужчинам. Стихи же Мики Галь – своего рода женская утопия.

Кинематографисты Лариса и Леонид Алексейчук «дописали» знаменитую новеллу С. Моэма «Дождь», режиссёрски разработав сексуальную сцену, оставшуюся у английского классика «за кадром». Разработка получилась точная, сочная, достоверная. Вот только... Моэм ли это? Целомудренные умолчания Моэма, Голсуорси, Толстого и т.д. – не есть ли неотъемлемая особенность их стиля, их времени, их художественного пространства? Как говорится, информация к размышлению… Но это-то и хорошо!

В номере помещены (в публикации и с комментариями Ф. Рахлина) 19 писем автора романа-документа «Бабий Яр» Анатолия Кузнецова (из Тулы и Лондона) к старейшему израильскому переводчику Шломо Эвен-Шошану (который скончался 8 месяцев назад на 95 году жизни). Это, по существу, эпистолярный творческий дневник работы писателя над книгой, во многом дополняющий наши представления о том, как она создавалась и с какими муками издавалась.

Злободневна публицистика номера. Так, статья Михаила Сидорова «Израиль и евраззийская геополитика» полемически заострёна против взглядов председателя российской партии «Евразия». А. Дугина; ещё одна – Марата Гринберга – «Христиане во Сионе» - рассказывает об американских христианских группах, выступающих в поддержку Израиля, и о противоречивых, эклектичных особенностях этой поддержки. Большая теоретическая работа Владимира Кошкина «Информация, демократия, терроризм» рассматривает основные тенденции развития современной цивилизации. Журнал помещает и целый ряд литературных рецензий.

Чрезвычайно актуальны и чисто журналистские публикации номера: отрывки из интервью израильской журналистки и писательницы Шери Яхимович своему коллеге Ари Шавиту, опубликованного в газете «Ха-Арец», и беседа писателя-публициста Нелли Гутиной с генералом запаса Армии обороны Израиля Узи Даяном – инициатором проекта переговоров между разными секторами израильского общества, получившего название «Декларация Кинерет».

 

 

«Двадцать два» - общественно-политический и литературный журнал еврейской интеллигенции из СНГ в Израиле. Издаётся на русском языке в Тель-Авиве. Главный редактор – проф. Александр Воронель. Помощник редактора – Михаил Юдсон. Зав. редакцией – Мирьям Бар-Ор. Стоимость годовой подписки – 100 долларов США (включая пересылку).

Адрес редакции: «22», P.O.B. 44050, Tel-Aviv 61440 Israel.

Телефон:  +972-3-7394525.

«22» в Интернете: http://club.sunround.com/titul22.htm

 

 

 

 

Владимир Гальперин

Подруги, а может соседи

 

Они действительно соседки или подруги, эти две небольшие московские улицы. А больше они напоминают мне мать и дочь, вышедших погулять московским вечерком. Более длинная Малая Никитская как бы держит за руку более короткую Спиридоньевку. И идут они рядышком к бурной Садово-Кудринской, словно хотят посмотреть на тараканьи бега автомобилей, раздирающих слух рыканьем моторов и недовольными сигналами, и отравляющими воздух голубоватыми выхлопными газами.

Более длинную Большую Никитскую от Малой, носившей совсем немного лет назад имя великого актёра В.И. Качалова, от их истока- площади Никитских ворот, отсекает архитектурный клин, образованный сквером перед церковью Большого Вознесенья, приобретшей совсем недавно новую колокольню, самой церковью и ещё одним сквером с фигурой задумчивого графа Алексея Николаевича Толстого.

А начинается Малая Никитская с большого углового дома, в котором в годы оные, а точнее с 1949 года, долго жили семьи военнослужащих, для которых он и был отстроен по проекту К. Д. Кислова и Н. Н. Свешникова. Не знаю, живут ли сегодня в нём дети, а может быть и внуки или правнуки тех военнослужащих. Но этот многоэтажный, тяжелый с виду, дом, как и многие дома нашей столицы, тоже затронул вирус перестройки. Его надстроили и вверх и вбок, ещё более утяжелив.

Следом за ним, грубо говоря, прижимаясь к этому гиганту, стоит очень интересное, оригинальное с архитектурной точки зрения, строение № 6/2. Это знаменитый особняк, возведённый в 1901 году известным московским архитектором Фёдором Осиповичем Шехтелем для миллионера СП. Рябушинского. Стиль модерн. Время и наш российский бедлам не повлияли (по крайней мере, внешне) на его красоту. Он по-прежнему радует глаз асимметрией объемов, беспокойными линиями декора фасадов, красотой своих витражей и стеклянной крышей. Кто был внутри этого здания, превращенного в музей, тот оценит, отдаст должное рациональной и удобной планировке.

От особняка тянется красивый вычурный забор, через несколько десятков метров поворачивающий вправо. (Это начало Спиридоньевки, небольшой отрезочек улицы, та «рука», за которую «мама», Малая Никитская, держит «дочку»).

На этом повороте, дальше, по Малой Никитской, возвышается серое здание. Очень интересен его сосед, сначала принадлежащий семейству Долгоруких, а потом Бобринским. Он сооружен в конце ХУШ века и по праву считается одним из лучших усадебных ансамблей российской архитектуры, российского классицизма. Полукруглый парадный двор, образованный главным домом и боковыми флигелями, хранит скульптуры Париса и прекрасной Елены. Кроме сказанного, он знаменит и тем, что в его правом флигеле жил декабрист В.П. Зубков, у которого в 1826 году побывал в гостях Александр Сергеевич, написавший здесь своё стихотворение «Стансы».

В доме №14 жил академик В.И. Вернадский, только-только приехавший в столицу для работы в МГУ. Сейчас его именем назван большой и шумный проспект столицы, мощная автомобильная артерия. Сам же академик, в отличие от проспекта, был человеком спокойным и даже тихим.

Так, не спеша, мы подошли к той причине или основе, из- за которой эта улица в советские годы, точнее в 1948 -ом, получила имя В. И. Качалова, гордо носившая его до наших бурных дней и которой, как и многим другим улицам столицы, сегодня возвратили прежнюю, девичью фамилию. На этой тихой улице, в доме под №20 четыре года жил этот великий артист: 1914-1918 г.г. А вот около этого дома я когда -то долго стоял - слушал музыку, которая пробивалась наружу. Это наш социалистический шедевр - Дом звукозаписи, многоэтажная громадина. У его подъезда всегда роились автомобили разных отечественных марок и моделей. И ходили вальяжные человеки обоих полов, и среди них я иногда узнавал лики знаменитостей, вероятно приезжавших записывать свои песни - нетленки на память потомству. На фасаде он несёт уличный номер - №24.

Спиридоньевка начиналась сразу за углом забора и с угла — с дома №1. Я познакомился с ней, как с улицей Алексея Толстого. Почему её так назвали мне подсказала мемориальная доска на доме-музее писателя: «Здесь жил и работал...». Довольно скромно жил (если судить по дому), но мощно работал. В этом трехэтажном обычном доме под №2/4 был закончен роман «Пётр 1», написаны две драмы «Орёл и орлица» и «Трудные годы», позже превращенные в драматическую дилогию «Иван Грозный». А название «Спиридоньевка» дано улице по когда-то стоящей, а потом исчезнувшей, церкви Спиридона Чудотворца, покровителя животноводства. Учитывая, что жители этих краёв занимались разведением коз, это место называлось «Козьим болотом».

Дом 3/5 - строение XVII века и охраняется, как памятник архитектуры. В нём в годы оные находились жилые палаты Гранатного двора.

В моё время не то деревянный, не то кирпичный - не разобрать, задрипанный, дом №6. Грязные полуокна цокольного этажа. В этом деревянном доме в 1904 году жил Александр Блок с молодой женой Любой Менделеевой, дочерью великого химика, которому кроме таблицы элементов его имени приписывают изобретение горячительного напитка, названного водкой. Его, этот дом, под влиянием общественности, несколько раз приводили в порядок. Сегодня он выглядит ухоженным.

А если пройти чуть вперёд? Подставив лицо ветру (не знаю какому: жизни или революции), стоит сам поэт, памятник. Поставленный недавно. Но на месте.

Далее образовалось пространство, обсаженное деревьями. В конце 1960-х годов после непродолжительной стройки здесь возвели элитный многоэтажный жилой дом - очередной для Москвы «Дом учёных». От других он отличался тем, что по фасаду имел отделку вагонкой (её редко применяли тогда в домостроении), большие застеклённые лоджии и один подъезд. В нём действительно жили учёные. А недалеко, рядом, в той же глубине, находилась мастерская скульптора Томского — небольшое строение, к которому подходил монорельс с тельфером для перемещения огромных каменных глыб. Их около дома лежало предостаточно.

Где- то в середине 60-ых многие низкорослые дома правой стороны были сметены, стёрты с лица земли. А на их месте выросли два громадных многоэтажных дома. В них после окончания строительства поселились великие мира сего. Дома были, как сегодня говорят, «Супер!», спецпроектовские. Вечерам, когда зажигался свет, сквозь окна застеклённых лоджий были видны ковры и пальмы. В одной из них моя маленькая дочка заметила живую обезьянку, чему несказанно обрадовалась и прозвала этот дом «Обезьяним»

В доме №15 с 1964 по 1974 г. г. жил прославленный полководец, четырежды Герой Советского Союза маршал Георгий Константинович Жуков.

Дом, нет, дворец, принадлежавший Савве Морозову. Он был построен для мамы, З.Г. Морозовой, архитектором Ф. Шехтелем (опять Фёдор Шехтель!). Раньше здесь находилась усадьба поэта И.И. Дмитриева, которого в течение десяти лет (1826 - 1836 г.г.) посещал А.С. Пушкин, когда приезжал в столицу. Её снесли и построили дворец.

Кого и что только ни видел этот дом! Его посещали Максим Горький, Чехов А.П., Леонид Андреев. Здесь, за стенами заводчика Морозова, прятался от царской охранки большевик Николай Бауман (Я видел эпизоды съемки фильма с одноименным названием, видел, как Николай Бауман, он же артист Ледогоров, перелезал через ажурный забор, спасаясь от преследовавших его жандармов). Ну, и вождь Мирового пролетариата тоже оставил свой след - выступил 8 декабря 1918 года с речью на Московском губернском съезде Советов, комитетов бедноты и районных комитетов РКП(б). Сегодня об этом уже забыли.

Табличкой, подтверждено, что дом №12 является охраняемым памятником архитектуры начала ХIХ века. Этот дом был госусадьбой Беляева и построен по проекту архитектора Бонн.

Дом №18 знаменит тем, что во времена оные в нём проживал господин, тогда товарищ, Георгадзе М.П., секретарь Президиума Верховного Совета СССР, фамилия которого в официальных бумагах, всегда стояла за фамилией Генсека. Ну и шестнадцать лет, с 1968 по 1984 годы, рядом с Георгадзе жил знаменитый маршал авиации, герой ВОВ П.С. Кутахов, лётчики которого наводили ужас на фашистов.

Дом №19 построили для сильных мира... того, советского периода. Строгий, но красивый, с железным забором, будкой вооруженного цербера у входа и высоким металлическим забором. Знаю, что в нём жил Предсовмина РСФСР товарищ Воронов.

А в скромном доме №21 в начале 1900-х годов обитал выдающийся русский художник В.Д. Поленов. Помните его знаменитый «Московский дворик»?

На большой территории бывших слобод ХVIVII в.в.: Бронной, Козьей, где жили шерстянники, Палашевской - оружейники и ювелиры, и Патриаршей, в которой пасли скотину и разводили рыбу для Патриаршего стола, в конце ХIХ - начале XX веков появились многоэтажные дома. Так, дом, принадлежавший Тарасову, проект которого появился в светлой голове и начертанный руками архитектора И. Жолтовского (улицу его имени тоже убрали, дав ей старое название) передал облик дворца ХУI века, созданного итальянским зодчим А. Палладио. В этом огромном здании (№30)) непонятного серого цвета долгое время находилось посольство ПНР. И прогуливаясь по Спиридоньевке и Спиридоньевскому переулку можно было видеть в открытые окна, если действо происходило летом, красивые потолки с росписями поляка Яна Матейко, дипломатов, стоящих у окна и жующих скромную дипломатическую еду, и слышать громкоголосые команды: «Машину посла Германской Демократической Республики к входу! Машину Республики Куба к входу! Машину...».

А теперь там находится институт Африки РАН.

Я не упомянул об одном небольшом домике, незаметном для истории, но важном для меня лично. Он числится под №9/2. Он стоит недалеко от Блоковского дома. Раньше в нём располагался «Мостур»- Московский совет, а точнее - бюро, по туризму, в котором я имел удовольствие подрабатывать инструктором. Сколько раз под моим предводительством отсюда уезжали труженики московских организаций и предприятий, чтобы в течение выходных дней познакомиться с достопримечательностями Ульяновска, Горького, Волгограда и других исторических мест нашей любимой или проехать на автобусе по просторам Западной Украины. Конечно же этот дом не входит в достопримечательности столицы, но он навсегда останется в моей памяти. Благодаря ему, а точнее «Мостуру», я увидел много хорошего, много интересного, чем располагает наша страна.

А ближе к кольцу веянье нашего времени: отель, не знаю сколько звёздочек (дом№29) и Русский заёмный банк (№31).

Я не мог не написать об этих двух улицах. Всё просто - я влюблён в эти узкие улицы, в эти дома, с которыми был связан более десяти лет. С виду не очень заметные, они и сегодня хранят ещё столько тайн, до которых вряд ли уже кто доберётся. И я очень рад, что сегодня они не испохаблены нахальной, крикливой, бьющей по глазам своей безвкусицей, рекламой. Счастья вам, мама и дочка!