ГАЗЕТА "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"

АНТОЛОГИЯ ЖИВОГО СЛОВА

Информпространство

Ежемесячная газета "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"

Copyright © 2010

 

Древняя мозаика в Галилее

Михаил Письменный



Время Б-га

 

Мы продолжаем знакомить вас с отдельными главами романа Михаила Письменного «Время Б-га», посвященного событиям двухтысячелетней давности. в Иудее и Галилее.

 

Император назаретский

 

Местного дурачка звали Агуськой. Жил он со своим отцом на виду у всех – на Открытой улице, где происходило все, что происходило в Назарете. Агуська появлялся поутру рано – позже богатых, но раньше бедных.

Бедные потому и бедны, что долго спят.

Он оглядывался по сторонам, решая, каковы сегодня его дела, и, если попадался кто на глаза, тут же начинал разговор.

Особенно любил Агуська приезжих. Подойдет, раскланяется, порасспросит сначала, кто такой, к кому в гости и надолго ли в Назарет. Гость разговорится – мое почтение! Подумает – какая персона городская важная соблаговолила проявить интерес. Агуська слушает, склонив голову, от ветра придерживая рукой плащ, а потом выпятит губу, напустит на нее слюны и задаст надменный вопрос:

– А знаешь ли, свиная харя, с кем ведешь толк!?

Гость глянет оторопело: не сказанул ли он лишнего, чего не положено в Назарете? Ведь что ни город – особый нрав.

– Я – Цезарь Рима и Назарета, – заявит Агуська и величественным жестом, этаким протяжением голой из-под плаща руки, пошлет человека прочь.

Гость зыркнет по сторонам: не слышал ли кто этой опасной крамолы, и быстренько сбежит. Не дай, Б-г, в разбойники попадешь! Власть крепка – до креста пути кратки.

С Агуськой любили говорить дети. Он у них отвечатель на все вопросы.

– Агусь, Агусь, а почему у человека две ноги, а не четыре, как у осла?

Агуська склонит голову, как кнессетский начальник Сафай, задумается на миг, а потом скажет:

– У осла стойка – задними ногами отталкиваться, передними упираться, потому упрям. А человек руками не упирается, он хватает – жаден. Будь у человека четыре ноги, он бы морду расквасил от жадности. Так бы и рыпался.

– Агусь. а почему мы живем?

– Потому что писаем. Если бы писать не хотели, мы бы век дрыхли, как мертвые.

– А почему солнце печет, Агусь?

– Потому что земля грешна.

– Агусь, а правда у тебя хвост?

– Правда.

– Покажь!

Задерет Агуська хламиду и покажет голый зад.

– А где ж хвост?

– Крысы сгрызли.

– Урод, урод, – закричат дети.

Агуська схватит камень – и за ними. Но не ударит никогда, потому что жалостлив. Букашку нечаянно раздавит и плачет.

Агуська вышел на улицу слишком рано. Дождь перестал ради субботнего утра, но никого еще на улице не было. Только крапива стояла перед домом, умытая дождем – буйная, веселая, не зеленая в низких лучах встающего солнца, а серая с блеском.

Агуська долго смотрел на крапиву, потом размахнулся босой ногой и врезал по ней, мол. чего стоишь, жирная морда?

– А-а-а! – заорал Агуська, ожегшись.

– То-то, – сказал с крыши дома отец его. – Не бей беззащитного – острекаешься.

Агуська сел на мокрую дорогу, зажал ногу руками, заплакал.

– Бо-о-ольно!

И тут сеган Сафай объявился на улице – чуть свет пошел в синагогу.

– Ах, Агусинька, глупышка, – склонился над дурачком Сафай, – запрещен в субботний день всякий труд, а ты нарушил запрет – крапиву побил, потому и наказан. Я даже синагогу не закрыл с вечера, чтобы в субботу поутру не открывать – не грешить.

Агуська поднялся, запахнул плащ и возговорил гулким голосом:

– Сегодня я, Цезарь Рима и Назарета, накликаю беду на город мой Назарет.

Агуська вытянул голую руку над крапивными зарослями.

– Затопчут вас, жирные крапивные морды!

– Как жесток ты, Агусинька, как ты лют! – смеясь, проговорил Сафай. – Нет бы благу какому повелел совершиться. Лугов бы прибавил городу, земли пахотной дал своему народу.

– Пошел прочь, рожа! Как с Цезарем разговариваешь? Земля назаретская на небо теперь подалась.

– О чем с дураком толкуешь, Сафай, – проговорил Рувим, который вышел из своего дома неподалеку. – Только в Галилее дуракам свобода. В Иудее пришибли бы давно, чтоб не смущал.

Сафай дождался Рувима и вместе с ним пошел к синагоге.

– Жалеть надо убогого. Старого да убогого – жалей, коли Б-гу угодно было его послать.

– Б-г и сорняк посылает. А мы – выдергиваем, – отвечал Рувим.

– Человек – не сорняк, Рувим, а Б-жье подобие, – назидал Сафай. – Нельзя его человеку выдергивать.

Мальчишки один за другим стали появляться на улице. Окружили дурачка. Им – забава, а он вниманию рад.

– Агусь, за сколько можно птичку купить?

– Мертвой цена – камень, живой – силок, – отвечал Агуська, забыв про крапиву.

– Агусь, в Риме лучше, чем у нас?

– Хуже. Мы в ямы гадим, а Рим – в реку, откуда пьет.

– А в Риме сейчас дождь или солнце?

– Отстаньте! У меня сегодня смотр народа моего.

– С какой стати?

– Беда большая идет в Назарет, и я должен всех осмотреть.

Агуська встал у дверей синагоги, поднял руку, как бы пропуская проходящих мужчин и женщин. Люди кланялись ему притворно, говорили ласковые слова, но Агуська смотрел надменно и гордо, как император на монетах.

– Дядя Аким идет, дядя Аким, – закричали мальчишки.

Иоакима ждали, потому что в субботу он всегда приносил мешок с медовыми лепешками и раздавал детям.

Дети побежали навстречу Иоакиму, но он отстранил их, подошел прямо к Агуське, поздоровался и раскрыл мешок.

– Агуся, бери первый, а то мальчишки небось не поделятся.

– Они камни суют вместо пряника, – пожаловался Агуська. – Я чуть зуб не сломал.

Агуська запустил руку в мешок, стал шарить в нем, пытаясь схватить побольше, завел глаза к небу и вдруг выдернул руку из мешка, отпрянул от Иоакима и закричал на всю улицу.

– Батенька твой с неба смотрит. Дедушка Варпафир. Гля! Во забрался!

Иоаким приобнял дурачка, вытащил пряники из мешка и насовал Агуське полные руки.

– Не говори пустого, дружок. Отец мой при стаде.

Иоаким отдал мальчишкам мешок и посмотрел на небо.

– Гляди, тучи ходят.

– Нет, дядя Аким. На небо влез твой отец. А вы ничего не видите, глупые. Пряники застят.

Дурачок бросил медовые лепешки на землю и побежал.

– Беда, беда городу Назарету!

Мальчишки расхватали пряники у Иоакима, с земли пособрали, и погнались за Агуськой с криком:

– Император назаретский, император назаретский, съешь пряник!



Отец

 

Иоаким пришел из собрания, взял восковую дощечку, палочку для письма и хотел писать, сам не зная, о чем – псалом громоздился в душе – песня Господу, сказ ли какой. Просто, теснились слова. И всегда одолевали, когда, на горе стоя, с небом бывал сам-друг, или когда Писание слушал, как сейчас в синагоге. Но раб Исак загремел в кладовке – плечист, детина. В доме двигаться не умеет: мимо чего пройдет, то повалит, что повалит, то разобъет. Только при стаде ловок.
Вышел Иоаким посмотреть, но разбилось такое – все горшки и масло в горшках – ничто! Исак человека принес, как барана, и бросил к двери. И человек тот был Басок, раб отца.

– От Иордана бегом бег, – Исак кивнул на раба в мокрых тряпках, скрюченного на земляном полу, грязного, и вода с него текла. Лило, почти не переставая, уже второй день, даже снегом прохватывало по дождю.

Иоаким посмотрел на Исака: что?

– А то. Отца твоего закололи.

– Кто, о Господи?!

– Греки. Свинопасы. – Исак тронул босой ногой раба. – И этот чуть не подох, бежавши. За воротами в грязи чухался.

Иоаким присел на корточках перед рабом:

– Говори! Что?

Раб вхватывался ртом в воздух, глаза пытался открыть, но закатывались и закрывались сами собой глаза.

– Вина ему надо, – сказал Исак.

– Дай.

Исак сунул руку в кладовку за тряпочной занавеской, не под замками, как у других хозяев, и вытащил тяжелый узкогорлый кувшин, к которому не раз, видать, прикладывался, судя по тому, как нашел его, не искавши, и как ловко ковырнул пробку.

– Пей, горе, пей, бегун! – приговаривал Исак, встав на одно колено и приподняв голову раба.

Раб глотнул, закашлялся, захрипел, а потом выхаркнул то, что глотнул.

– Порешили старого господина, – выговорил раб.

Исак снова стал совать ему в губы кувшин, но раб отстранился.

– Мы пасли по-над болотиной у реки, – проговорил раб, усаживаясь на пол и пытаясь даже подняться на ноги перед хозяином, но босые ноги в кровь были сбиты. Бежал, себя не жалел.

– За Фавором?

– За Фавором, – кивнул раб. – Греки повечеру приходили, грозились: до утра не уйдете, убьем! Наши, мол, эти земли до горы Фавор, десятиградские. Хозяин им: завтра суббота, не след мне трогаться в ночь. Заплачу за пастьбу. А утром греки овец угнали. Отца твоего, в куще спал, закололи. Копьем, – добавил раб.

– Признал ли кого из греков? – спросил Иоаким.

Он тут же вспомнил Агуську, как тот на небо показывал.

– Пифолая из Тарихеи признал.

– Не Рувимов ли дружок? – поинтересовался Исак и глотнул из кувшина.

Раб не ответил, только кивнул.

– Скажи о том Малде, Исак, – тихо распорядился Иоаким, – и выводи волов!

Он только сейчас разглядел, что у отцовского раба по сухожилиям на ногах ножом чиркнуто, чтоб не быстро бежал.

Дождь был мелкое сеево, а в небесах погромыхивало, словно тяжелое что ворочали Божьи руки. Фарисей Миха, который вечно шатался по Назарету, встал на пути, и, пока волы тащились по грязи мимо, успел сказать Иоакиму:

– Рабов бы послал! Отец-то мертв, а ты, живой, субботу нарушил.

– Вот доберусь, и суббота кончится, – буркнул Иоаким и проехал, даже не оглянулся.

А оглянись он, увидел бы, как из пещер по берегу ручья под городом выползает народ, закрываясь от дождя дерюгами и шкурами.

– Ненарушима суббота, – уговаривал людей фарисей Миха.

Но его никто не слушал. Топали мимо след в след босыми ногами – кто с колом, кто с пращой, иной волок по грязи пастушью плеть. А у кого ничего не было, тот на палку воловий рог насадил, надеясь пободаться с врагом.

– Галилейские все едино – нечистые, – визгнул дедок Цица.

Миха погрозил ему за это рукой. Дедок ничего не нес. Хоть и жилист – мелковат и староват был для боя. Его и затаптывали не раз, но в драках был командир. Стаивал Цица позади всех, все видел и кричал высоким голосом, кому куда бежать и с какой стороны опасность.

Вслед за голью вышел народ зажиточный, окруженный рабами. Некоторые в панцири затянулись, наплечники надели и кожаные юбки, на конях высились, как цари, и мечи в ножнах болтались у них на боку с похлопом. Не Иоакимова отца пожалели, как пещерная сволочь, которую покойник кормил и нанимал, словно стеснялся рабов своих утрудить, но пастбища нельзя упускать. Сегодня – луга, завтра жен уступи, а послезавтра – детей. Без выгона, на котором голову сложил Иоакимов отец, обществу – труба погребальная, и общество двинулось его защищать.

Следом за всеми побежал Агуська, но его отогнали, мол, прибьют ненароком. Он забежал с другой стороны, но там нашелся добрый человек – дал по уху дурачку, чтоб отстал, и тот побежал домой, плача.

Пока шли, свечерело. Дождь поувял, облака на западе посветлели и взрылись, стали похожи на крошеный репчатый лук. С восточной стороны, от греческого Десятиградия, тьма прихватила кромки лиловых гор. Долина Ездрилонская длинная лежала и красная, как высунутый язык, кое-где межи прожилены снегом. Из окрестных деревень подходил народ, сбивался в толпу. Из Сепфориса и Каны вдогон валила черная рвань, охочая до грабежа с мордобоем. Споры затевались в толпе. Цица кричал, что нужно идти прямо на Тарихею. Рувим поскакивал на белом вертлявом коне, лицом на коня похожий, и злобно скалился, словно грыз удила.
– Сначала труп предъяви! Нас, может, стравливают, как псов.

Иоаким смотрел на дорогу в грязь, а сзади него, свирепый, сидел Исак. Люди заглядывали Иоакиму в лицо и отворачивались, чтобы не мешать горевать.
Увязался за всеми и фарисей Миха, хоть не велит Закон в святой день субботу делать более двух тысяч шагов. Но бросать ли неразумный люд в страшный час? Ведь и Моисей не бросил.

От Фавора вниз к Иордану вдоль болотины и ручья скоро добежали до кущи, у которой уже собралась толпа. Стояли, смотрели, ждали. Иоаким подходил к отцу медленно, и медленно расступался народ. Обжелтевшие пальмовые ветви на рогатинах – вот и вся куща – тяжко шурхали на ветру, как бы понимали, что нельзя мотаться над мертвецом.

Отец был стар, но смерть помолодила. Ветер трогал бороду и усы. Казалось, отец дышал, но глаза закрыты, руки вытянуты вдоль тела, босые пятки притиснуты одна к другой, мыски вразброс. Синий хитон вскоробился на груди от крови.

Иоаким дрогнул. Земля под ногой сделалась нетверда, и, кроме мести, не за что уцепиться, чтоб не упасть. Ничего, надежнее мести, на земле не осталось.

– Отомщу! – прошептал Иоаким.

И такие же тихие от отца донеслись слова:

– Не мсти!

Иоаким оглянулся. Вблизи – никого. Шагах в трех страшным взглядом смотрел Исак. Попадись убийца – махом по уши вгонит в грунт. Рядом фарисей Миха стоял, сложив руки на животе. Плакал и носом втягивал воздух.

«Пальма прошелестела», – подумал Иоаким и снова проговорил:

– Отомщу!
– Не пролей крови! – так же тих, но ясен был отцовский приказ.

Иоаким пал на колени и прижался лицом к руке, которая не накажет и не приласкает уже никогда. Такая жалость подступила, такие слезы, что, казалось, следом вытекут и глаза.

– Не плакать надо, хозяин! Мстить! – тронул плечо Исак и сквозь стиснутые зубы договорил: – За око – око рви по Закону! Жизнь задави за жизнь!

– Не мстить велено, – выговорил Иоаким и глянул невидящими глазами вкось.

– Тронулся, видать, – покивал головой Миха и поправил съехавший набок тфиллин.

Мимо кущи, мимо Иоакима народ прямиком пошел в Тарихею. У кущи притихали, а отходили – кричали, мол, сейчас многобожников дернем.

Пала на греков в ту ночь большая беда: дома крушили и жгли и загоняли в Галилейское море людей и свиней. В зеленом моргании молний свиные рыла являлись на воде вперемежь с человечьими головами. Рувим скакал по улицам, словно призрак, выкликал Пифолая, чтобы убить. И когда того приволокли за ногу, так что прыгала на камнях голова, а лысина набежала на лоб и выгнулась червем, Пифолай даже не успел сказать, где овец ворованных спрятал, Рувим тут же ткнул его мечом под ребра: не обижай наших! Старик Цица и другие с ним гакали: ай да Рувим!

Низкобрюхие тучи подпалило грязное зарево, и на зарево поглядывал раб Исак. Проклинал рабство. По-человечески тянуло к веселому делу – мстить, по-рабски – смотри, как сын оплакивает отца.

Солнце на рассвете людям не показалось – слишком мрачных нагнал В-вышний небесных вод, и, как только развиднелась округа, Исак снова тронул хозяина за плечо.

– Напоить бы надо волов, да в путь!

Волы так и простояли всю ночь под ярмом. Исак выпряг их, сводил к ручью и пустил пастись. Но они и малости не пощипали. Со всеми своими мухами прибрели к хозяину, встали с двух сторон, один широко лизнул шею и щеку Иоакима, а другой низко и горестно проревел.

Тучи с моря летели за дальние горы и косыми дождями наспех тыкали в Иордан, зацепиться хотели водой за воду. Но ветер гнал их в пустыню, в пески. Неторопко влекли телегу волы. И когда выбрались в город, на крутизну, со стены прокричала труба, что в Назарете покойник.

– А-а-а! – завыли-застонали с крыш назаретские женщины. – Не стало кормильца нашего и поильца!

И мужчины выходили на женский крик, бороды оглаживали, кланялись, пропускали мимо себя скорбный воз, раба Иоакимова, Иоакима шагающего, и вступали сзади в молчаливый и грозный строй. Одетая в ворованные греческие тряпки, на которых была еще греческая кровь, понабилась в улицы пещерная гольтепа. Детишки притихшие лезли на платаны, увитые виноградной лозой, ломали лозу, и некому было их шугануть. Но особо высоким сделался плач, когда волы притащились к Иоакимову дому, когда служанка Малда, бывшая в доме вместо госпожи, вышла навстречу хозяину: третьего дня ушел на своих ногах, а сейчас простерт. Плакальщиц никто не нанимал, да никто и не взял бы никаких денег, чтобы обгоревать столь доброго человека.

Пока в доме мыли покойника, умащивали дорогими елеями, пока погребальными свивальниками утесняли голову и тело его, и руки, и ноги, и каждый палец на руке и ноге, молча стоял народ, и даже крупяная туча не могла народ разогнать. Когда же главные люди города, и с ними сам старейшина Хонон, на руках понесли последнее ложе к отведенному за городской стеной месту, взвыли женщины, вскрикнули дети, каждый мужчина рванул на груди хитон. Когда трубы со стен и домов вознесли печаль до самого неба, вздыбилось горе, сдвинуло облачную наносную черноту, и явлена была вечная высокая синева. Солнце бросилось вышаривать по земле: что тут без призора небес натворили люди? С назаретских улиц далеко было видно, как в затуманенные просторы шагнули солнечные лучи.

И отнесли покойника туда, где на страже погребальных мест алоэ распустило нежные цапки. Положили отца Иоакимова в темный склеп, под нависшие камни, к матери, которая давно уже тут была, и камень накатили, затворили вход, сделали тайну.

При погребении Варпафира свершилось чудо. Агуська, который плакал вместе со всеми, сделался совершенно здоров – от горя разум его проснулся.

– Исполнилось проклятье твое, Агусинька, – сказала ему служанка из Рувимова дома. – Затоптали крапиву.

– Не понимаю, о чем говоришь ты, женщина, – ответил Агуська строго.

Женщина оробела. Полными слез глазами на нее смотрел совсем другой человек.

– Хвала Всевыш-му! – проговорила женщина. – Исцелил тебя Варпафир.