ГАЗЕТА "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"

АНТОЛОГИЯ ЖИВОГО СЛОВА

Информпространство

Ежемесячная газета "ИНФОРМПРОСТРАНСТВО"

Copyright © 2012

 


Марина Борщевская



Волшебные очки в сумерках

Метафора с греческого – иноречие, инословие, иносказание. Перенос свойств одного объекта на другой на основании общего признака. Термин, по-видимому, придуманный Аристотелем (384–322 до н.э.). По одной из гипотез, от слова «амфора», – сосуд, вместилище, емкость, то есть форма, заключающая в себе некое содержание, содержимое, – переносимое и переливаемое... «Вечные сны, как образчики крови, переливай из стакана в стакан...»

Солнце село. Дождь идет. Время утекает... Самые очевидные, простые вещи мы называем почему-то как бы... через левое ухо. ( Солнцу нечем и не на что садиться, у дождя нет ног, а время, время... Кто его видел и кто подтвердит, что оно – мокрое на ощупь?). Похоже, что мы не умеем называть вещи своими, а точнее, их, именно их «родными» именами, – даже обыденно стертые словесные обороты обращаются в нашей языковой среде в форме метафор, обветшалых, но некогда новеньких и свежих. Душа горит. Погода разгулялась... Будто некий, особый хрусталик встроен в наше сознание, и оно зачем-то перетасовывает, перемалывает доступную ему действительность – согласно этому особому виденью.

По обычаю, метафору справедливо связывают с поэтической речью. Да и сами достижения поэзии как-то невольно, но прочно соединены с метафорой: метафора в нашем сознании и есть поэзия. Другой поэзии мы как бы не знаем.

А между тем, вдумываясь в суть самого явления метафоры, нельзя не прийти к одному, на первый взгляд, странному умозаключению. Метафора – вовсе не знак богатства и уж тем более переизбытка творческих сил. Скорее, наоборот! Метафора есть вынужденное средство в условиях недостатка знания, вынужденный способ добывания этого знания в условиях его дефицита. По сути – это цветок невежества. Метафизического.

Если бы мир, в котором мы живем, был прозрачен, а истина являлась сама собою, без завес и искажений, наше сознание и познание не нуждалось бы ни в каких «хитростях»: оно видело бы все вещи и всех существ мира, оно знало бы все имена. (Вспомним еще непорочного Адама на первом своем экзамене у В-вышнего!) Лишь в атмосфере сомнительного знания, когда ничего толком не ясно, – ведь концы и начала заведомо скрыты! – и могла возникнуть такая форма мышления и говорения, называния одних вещей через другие вещи. Метафора – это наши волшебные очки в сумерках, мы надеваем их, потому что хотим видеть. Хотим поймать хотя бы отблеск истинного, когда сама истина – в затмении.

 

...Чужая речь мне будет оболочкой,

И много прежде, чем я смел родиться,

Я буквой был, был виноградной строчкой,

Я книгой был, которая вам снится...

Установление родства между бесконечно, может быть, удаленными друг от друга существами, качествами, событиями, – есть дерзкий, хотя, возможно, и безнадежный способ преодоления нашего родового, рокового незнания. Зато молниеносность, с которой метафора в своем поиске может обежать полмира, чтобы соединить, казалось бы, несоединимое, есть молниеносность прозрения. Тайна незнания соединена в метафоре с тайной внезапного проникновения в Единство мира. То, что всё и все родственны всему и всем, поэзия открыла как-то между делом.

 

...И я выхожу из пространства

В запущенный сад величин.

И мнимое рву постоянство

И самосознанье причин.

И твой, бесконечность, учебник

Читаю один, без людей –

Безлиственный, дикий лечебник,

Задачник огромных корней.

Осип Мандельштам

Мандельштам писал в одной из своих статей о тьме, которая так темна, что ее можно резать ножом. И Блок, напомню, так пророчествовал о наступающем грядущем: «Двадцатый век... Еще бездомней, еще мрачнее ночи тьма...» Может быть, это так и есть, и наша жизнь и поэзия творятся уже даже не в сумерках и уж, конечно же, не блистательной белой ночью, как это, похоже, было в короткую пушкинскую эпоху, а во времена куда более омраченного сознания, – еще более удаленного от источника света? Может быть, наше время, действительно, ночь, время «мачеха звездного табора», время казней египетских, египетской тьмы?

Не будем долго говорить о тотальности массового выхолощенного сознания, об изощренной чудовищности преступлений в глобальном масштабе, о войнах и революциях, о сотрясении всех основ самого человеческого бытия в ХХ веке... Кажется, что Солнце Мира все безнадежнее скрывается от человека. Жизнь все неуловимее, но и жажда жизни – все сильнее, запрос к самому бытию – все нешуточнее. Быть может, именно из непроглядности и жажды преодолеть сгустивщуюся тьму является в художественные формы ХХ столетия это резкое усложнение самого эстетического языка. Разве «Стихи о неизвестном солдате» Мандельштама (образность, доведенная до критической массы!) и вся его несравненная поэзия (он ведь, и правда, ни на кого не похож, ни с кем не сравним) – могли быть возможны в каком-то другом, прошлом, времени?! Ведь Мандельштам как бы заново перебирает – разбирает и складывает! – данный ему для жизни Космос. Мучительно ища в нем то, что безнадежно ускользает... И это уже не пушкинский пир во время чумы, а сама... чума...

 

...В игольчатых , чумных бокалах

Мы пьем наважденье причин.

Касаемся крючьями малых,

Как легкая смерть величин.

И там, где сцепились бирюльки,

Ребенок молчанье хранит –

Большая вселенная в люльке

У маленькой вечности спит.

Свернутая большая Вселенная – ребенок, погруженный на свой краткий век в свою маленькую, отмеренную вечность – в жизнь, – образ мучительный, острый, овеянный у Мандельштама какой-то грозной таинственностью. Здесь метафора похожа на облачение скрытого, имеющего отношение, быть может, к самому сокровенному...

Но вот Пушкин. Но вот «На холмах Грузии»... Стихи редкие по своей прозрачности – в буквальном смысле этого слова. Здесь нет или почти нет тропов. Это поистине прямая речь!

 

На холмах Грузии лежит ночная мгла;

Шумит Арагва предо мною.

Мне грустно и легко; печаль моя светла;

Печаль моя полна тобою,

Тобой одной тобой... Унынья моего

Ничто не мучит, не тревожит.

И сердце вновь горит и любит – оттого,

Что не любить оно не может.

Сложное чувство утраты и обретения, печали и счастья одновременно – является у Пушкина без какой бы то ни было изощренной сложности: прямо, как солнечный луч, как внезапный прорыв в откровение:

 

...И сердце вновь горит и любит – оттого,

Что не любить оно не может.

Так вот что, оказывается, таилось за мглою, которая вдруг пала, как пелена!

То же редчайшее ощущение прорыва в действительность, встреча с ней без каких бы то ни было посредников, – сложных линз, зеркал, очков, – являет собой, к примеру, это стихотворение Тютчева:

 

Накануне годовщины

4 августа 1864 г.

Вот бреду я вдоль большой дороги

В тихом свете гаснущего дня,

Тяжело мне, замирают ноги...

Друг мой милый, видишь ли меня?

Все темней, темнее над землею –

Улетел последний отблеск дня...

Вот тот мир, где жили мы с тобою,

Ангел мой, ты видишь ли меня?

Завтра день молитвы и печали,

Завтра память рокового дня...

Ангел мой, где б души ни витали,

Ангел мой, ты видишь ли меня?

Не случайно, что и у Пушкина, и у Тютчева стихи обращены к «Ты». Потому что только в отношениях Я–Ты – полнота встречи. Ничем не опосредованная.

Мир как объект, распыленный, раздробленный человеческими знаниями на бесконечное множество других объектов, вплоть до элементарных частиц, – и порождает отчасти то состояние метафизического неведения, которое преодолевается в искусстве с помощью образа. Ведь даже Б-г, когда мы произносим это слово, то есть говорим о нем в третьем лице, превращается в... метафору. Но Б-г в молитве, Б-г внутреннего переживания, Б-г – ТЫ может оказаться совсем не метафорой.

Усложненная метафора ХХ века – косвенное свидетельство и следствие того, что мир, а вместе с ним и человек, еще более стал объектом: науки, технологии, насилия, эксперимента. Но само это усложнение есть знак сопротивления распылению мира, мучительный ответ культуры на утрату цельности.

Метафора может быть облачением глубочайших тайн – в языке Пророков, Священных писаний, Книг, по которым человечеству еще предстоит учиться и учиться. Две великие метафоры стоят у самого края нашего понимания вещей. Древо Жизни и Древо Познания добра и зла.

Метафора может быть и честным безумием, отчаянной попыткой слепого поймать, схватить, прикнопить – неуловимое, невыразимое.

В редких, исключительных случаях поэзия обходится без каких бы то ни было оптических приспособлений, – когда реальность просто встречается с реальностью: счастливая встреча Я и ТЫ. Это ТЫ может быть и женщиной, и мужчиной, и камнем, и бабочкой. Все зависит только от полноты Встречи, от ее исполненности.

Но такой поэзии мы пока что не знаем...